Браво А. Комендантский час для ласточек - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Быстро осматриваем последний зал. Один элемент экспозиции явно выпадает из общего стиля: огромные, милитаристского типа ботинки с высокой шнуровкой. Неужели романтические корсары пересекали Атлантику в такой небайронической обуви?
— Это ботинки Команданте, — голос экскурсовода дрожит от волнения. — В них он с группой компаньерос сражался за свободу Кубы.
Меня душит неуместный смех. Он лезет изо всех пор моей кожи, как дикая растительность из каждого квадратного сантиметра земли под этим очумевшим солнцем. Гид испуганно оглядывается, муж больно стискивает мне запястье.
— Не могла держать за себя! — будет выговаривать мне потом Рейнальдо (когда он злится, неправильность его русского языка становится особенно очевидной). — Что подумал этот люди? Кого я привез на Кубу?
— Неужели не понимаешь, какой это идеологический кретинизм: поместить ботинки вашего дорогого Команданте в музее пи-ра-тов! Аналогия напрашивается сама собой. Я думаю…
Эх, напрасно горячилась, только вегетатику свою, и без того измученную, добивала.
— Мине пливать, что ты думаешь, — грубо оборвет Рейнальдо. — Когда думаешь, старайся молчить!
Отсюда, из маленькой лагуны у подножия скалы, цитадель еще больше напоминает догоревшую свечу. Склоны сплошь поросли древовидными кактусами, прямыми, как свечи; зато их кривые боковые побеги похожи на изувеченные пальцы раба, терпящего пытку. Узкая полоска песка, омываемая волной, не позволяет пальме, заламывающей руки, броситься со скалы в воду. Aгуа мала, прозрачная медуза, колышется в воде; по берегу ходит одинокая тень — ловец осьминогов со своим доисторическим оружием. Подхваченный длинным железным крюком и выброшенный на песок осьминог неожиданно оказывается отвратительным куском сырого багрового мяса.
А знаю ли я, собственно говоря, человека, лежащего на песке рядом со мной, от которого зачала и родила ребенка, человека, с которым собираюсь быть рядом hasta la muerte —до смерти? И что я о нем знаю?..
Зайка — эта кличка сразу же приклеилась к нему в нашей девятьсот первой комнате общежития, что на улице Октябрьской; девочек забавляла его наивность, манера произносить «ч» вместо «ш», невиданная расческа с длиннющими редкими зубьями, которая торчком стояла в его жесткой шевелюре; восхищали кинозвездная улыбка — таких белых зубов у белорусов не бывает — и эстрадная фамилия (что он сердито оспаривал: «bravo» по-испански значит «смелый»!). Он и был экзотическим смелым зайкой, бросившим вызов лютой белорусской зиме, он никогда не носил шапок — на его проволочные кудри ни одна не налезала, — отчаянно мерз в болоньевой курточке, пока я не связала ему свитер из овечьей шерсти, но это было потом, а тогда — тогда девчата нещадно песочили меня, потому что давно догадались, ради чьих вечно опущенных в книгу глаз Зайка каждый вечер приходит в девятьсот первую: вот он опять мерз в коридоре, а ты, дура, так и не вышла, на дискотеке только тебя и ждал, а ты весь вечер, идиотка, с книжкой провалялась, на пенсии будешь книги читать!
«Ликвидируем девственность как неграмотность!» — лозунг висел на стене нашей комнаты, из всех обитательниц которой только я да одна дивчина из глухой полесской деревни не прониклись его ультрареволюционным содержанием. «Нет, этого просто не может бывать», — говорил Зайка, от волнения коверкая слова больше обычного. Да и было чему удивляться: если обойти всю Кубу с керосиновой лампой (имитация Диогенового фонаря, не иначе), вряд ли отыщешь хоть одну virgin восемнадцати лет от роду, — так он мне и сказал тогда, нежно поправляя одеяло.
Любовь есть материнство: я ношу тебя в сердце, как свое вечное, единственное дитя (а потом ты рождаешься и, возможно, убиваешь меня, но это уже не важно); любовь есть радостная готовность к жертве, к полной аннигиляции моего трепещущего от нежности «я». В своих фантазиях (эротических, если исходить из психоаналитической символики) я представляла себя распростертой ниц на каменном полу молельни, сраженной «божественной десницей», а в стихах вкладывала в руку любимому меч («О меч, не мучь! Ведь эта грудь, щита бегущая упрямо, с тех пор, как ей дано вдохнуть, сама выпрашивает рану!»); я представляла любовь богослужением — не оргией тантриков и не черной мессой; я провоцировала возлюбленного на роль Единобога. Но вряд ли можно отыскать мужчину, способного долгое время на этой высоте удержаться, и поэтому в будущем мне грозило скатиться до кровожадных языческих культов, которые приносили девушек в жертву божествам с собачьими головами, или выколоть себе глаза, чтобы не видеть рокового несоответствия. Но я полюбила веселого смуглого Зайку, мне повезло.
Рейнальдо сразу же разбил сценарий, вынесенный мною из уныло-мазохистского детства: кроме радости давать, учил он, существует еще радость получать наслаждение. «Как это? Для себя?!» — «Конечно. Не только мужчине — тебе тоже должно быть хорошо». — «Но мне и так хорошо, потому что хорошо тебе». — «Нет, это совсем не то… diablo, как ты не понимать?! На Кубе это знать любой четырнадцатилетний девчонка! Я не могу быть довольный, потому что тебе ещене было хорошо». — «Но мне хорошо, потому что…» — и так далее. Разговор зрячего со слепым! О каком таком «хорошо» говорил мне муж, я узнала уже на Кубе, — сколько должно было пройти времени, прежде чем я догнала четырнадцатилетнюю кубинскую девчонку в умении думать о себе не как об «органе», предназначенном исключительно ради его наслаждения.
Произошло это во время отпуска Рейнальдо, мы проводили его в поселке художников на берегу моря, в домике, крытым пальмовым листом, — его хозяина, известного скульптора, срочно вызвали в Гавану лепить статую какого-то революционного деятеля, и чернокожий Куэльяр устроил нас пожить у друга, — весь день мы то лежали на пляже, то бродили по парку Гигантов — так Рей называл площадку между скалами, насквозь продуваемую ветром, где высеченные из камня огромные динозавры и птерозавры замерли в позах, сообщавших о том, что мистический транс смерти выхватил их из самого бурления соков жизни: чудище с перепончатыми крыльями впивалось в загривок звероящеру, за их поединком жадно наблюдало третье существо, с торчащими из пасти клыками. Тот поединок длился вечно, хотя песок — песок, в который превращается со временем всякая кровь, уже струился по их жилам, сочился из пор их кожи; это было царство ветра и песка, ветер по ночам шевелил страницы каменных книг, лежащих в нише скалы.
— Там что-то написано! Что? Что?..
— У нашего хозяина скульптора спроси, — Рей притягивал меня к себе.
— Посмотри! Сюда даже автобусы не ходят, вон внизу остановка, на ней металлическая дощечка, где должно быть расписание, а на дощечке ничего нет!
— И правда, пустая… я вчера точно видел, там были цифры…
О, я-то знала, в чем дело: это ветер своим шершавым языком слизывал с нее текст!
Ужинать мы ходили в маленький ресторанчик на берегу — «сангрия» со льдом, неизменный рис с микроскопическими кусочками свинины (в восемьдесят песо обошелся нам тот райский отдых, в половину месячной зарплаты Рея, больше ни разу так и не выбрались на пляж — дороговато; Куба — «один сплошной пляж» только для туристов). Отдыхающих мало — не сезон; за столиками лишь несколько семейств кубинцев, в основном бабушки с внуками. Зато много интернациональных пар; рядом с нами за столиком — известный кубинский керамист с женой-россиянкой, которая держит на коленях восьмимесячного Пашку, обреченного называться здесь Пачкой (через месяц я встречу этого керамиста в нашем консульстве — он будет просить советское гражданство). Публика уселась полукругом, в центре — высохший, как стручок фасоли, абсолютно лысый старик с лукавым и сладким лицом: Гарсон, знаменитый исполнитель композиций в жанре feelings. Голос у него неожиданно оказывается сильный и чистый, он поет, полузакрыв глаза, упираясь руками в колени; этот великолепный голос так не вяжется с иссохшим телом старика, что кажется, где-то неподалеку спрятан — нет, не прозаический магнитофон, а черная лакированная музыкальная шкатулка. Немцы-туристы начинают напевать что-то свое, и Гарсон неожиданно подхватывает. Русские, не пожелав остаться обойденными, затягивают какую-то попсу, но музыкальная шкатулка исторгает только матрешечные «Подмосковные вечера». Принесли пиво и бутерброды, начиненные какой-то отвратительной смесью; седой и кудрявый, как состарившийся купидон, толстяк в джинсах летает между сидящими с подносом, обхлопывает немцев, подпевает Гарсону.
За наш столик подсаживается мой приятель Куэльяр, король кораллов, так называют его в Париже, где уже дважды выставлялись его эбонитовые статуэтки африканских божков, украшения из черного коралла и расписанные местными пейзажами раковины, — за ними, кстати, он ныряет с лодки в море каждое утро, — вот только самого художника в Париж не пускают. «А ты бы остался в Париже, Куэльяр?» — «Зачем мне Париж, девочка? Я рисую только на раковинах, которые сам из моря добыл. Они живые». Куэльяр кое-что зарабатывает, продавая свои изделия заезжим туристам, и сегодняшняя вечеринка тоже устроена благодаря ему; здесь косо смотрят на контакты с иностранцами из «вражеских» государств, но Куэльяру делают послабление, потому что подарки для высокопоставленных официальных чиновников, приезжающих из Гаваны, изготавливает он. И сейчас перед Куэльяром на столе две небольшие фигурки: мужская и женская. Тиары на головах — единственное, что на них надето; у женщины искусно выточенные обнаженные груди заострены, соски направлены кверху, как и фаллос мужчины. «А эти человечки — из настоящего черного коралла, да? Сколько ты хочешь за них?» — «Они не продаются. Это черные боги Африки. Они олицетворяют войну и любовь, металл и воду. Наши боги находятся в бесконечном сражении, но побеждает всегда она, — он указал на черную