Тревожный месяц вересень - Виктор Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы же сами знаете, некому воевать с бандитами, — сказал я. — Нельзя же раздать оружие подросткам или детям.
Насчет подростков и детей — это я зря ляпнул. Спохватился, когда было уже поздно. Глумский даже потемнел лицом.
— Да, — выдохнул Глумский.
Осенью сорок первого фашисты застрелили у Глумского сына. Все помнили в Глухарах, что в пятнадцать лет это был настоящий парубок — рослый, плечистый, со светлым лихим чубом. Вот уж наверно Глумский им гордился… И имя он дал ему подходящее — Тарас. Так вот, Тарас решил подорвать карателей, которые во дворе ощипывали кур. Каратели много поработали за день и решили закусить. Рассказывали, всю Перечиху каратели выжгли за час, а это тридцать дворов. И вот они, чумазые, в копоти, ощипывали кур и гоготали, а Тарас и бросил в них гранату…
Но только пятнадцать лет это пятнадцать лет: то ли он негодный запал вставил, то ли не выдернул кольцо с чекой. Не взорвалась граната.
— Крамченко был во вспомогательной украинской полиции, — сказал Глумский. Он ушел. Помнишь Крамченко? Задуй его ветер!..
Я помнил Крамченко. Это был длинный, нескладный мужик-недотепа. Вечно у него в хозяйстве случались какие-нибудь беды. То корова клевера объестся, то куры ни с того ни с сего перестанут нестись.
— Дурень, — продолжил председатель. — Думал, для него легкая, везучая жизнь будет. Из колхозной фермы Розку взял, корову-рекордистку. Так она у него и трех литров не давала. Завидущий его глаз…
— Семья у него здесь осталась?
— Семья — не ответчик, — буркнул Глумский. — Или у вас там по-другому учат?
— Товарищ Глумский! — закричал я, не выдержав. — В школе меня этому не учили, на фронте тоже! Других учебных заведений не кончал!
— Ну ладно! — смилостивился председатель и чуть приоткрыл губу, что должно было изображать улыбку. — Просто не люблю расспрашивателей. Все время расспрашивают, как было да что было. Зачем тебе семья?
— С кем-то из села бандиты поддерживают связь. Кто-то их подкармливает.
— Семья у Крамченко ушла с ним, — сказал Глумский. — Побоялись, дурни… В Европу подались. Там их не хватало.
— Может, дружки остались?
Глумский усмехнулся криво, вытер рукой лицо. Ладонь у него была куда шире лица. По-моему, он мог пальцы на затылке сомкнуть, если бы постарался.
— «Дружки» — опасное слово, — сказал Глумский. — Я, может, тоже до войны Крамченке был дружок. На рыбалку вместе ходили.
Он пристально, изучающе поглядел на меня, как бы решая, стоит ли все выкладывать начистоту. Глумский и так баловал меня сегодня беседой.
— Не сомневаюсь, что это Горелый зверствует, — сказал он наконец. — Был такой здесь полицейский командующий. Он!.. Я ведь привозил Штебленка из Шарой рощи.
— Ну и что?
— У каждого свои привычки, — продолжал председатель. — Вот и у Горелого была привычка: вешать человека, чтобы ноги чуть касались земли. Так он дольше мучается, человек-то. Все хочется ему на землю встать… Дергается он, человек… Я видел, так Горелый в сорок втором партизан вешал.
Он помолчал. И я молчал, а пальцы впились в край стола, точно судорогой свело.
— И еще для этого он применял провод, — сказал Глумский. — Кабель! Он пружинит, и у человека больше надежды. Труднее помирать. Понял, сынок?
Он отвернулся, глядя в окно, а я все сидел, вцепившись в стол. Вот, значит, какой у меня враг… О Горелом я уже слышал от глухарчан. Но теперь все выглядело по-иному.
— У Горелого были счеты со Штебленком? — спросил я. Глумский насупил брови, размышляя.
— Кто знает… Он сам из Мишкольцев, Горелый. Был до войны вроде ветеринаром на участке. Вообще-то самоучка, коновал. Но выдавал себя — вроде ученый. Не успели мы его вывести на чистую воду. Да и трудно такого… Знал, как подмазать, как проехать. Пройдисвит!{7} Обирал наших мужиков, пользовался, что ветеринаров настоящих, ученых у нас не было. Сам знаешь, если корова подыхает, у мужика можно полхаты позычить… или бабу на часок. Жадный был до всяких удовольствий, до власти. Эх, не успели мы!.. При немцах подался в начальники вспомогательной полиции. Потом, слышал, к бандеровцам… У тех тоже своя власть была, да ого! Расправа короткая. Темный элемент. Похоже, именно он возле Глухарев бродит. И что ему нужно здесь?
Я пожал плечами. Что ему нужно, Горелому? Колхозная гончарня, рассказывали, при фашистах «отошла» к Горелому, точнее, к его отцу, но отец помер; не могла же удерживать здесь полицая память о былой собственности!
— Говорят, к Нинке Семеренковой он сватался, — нахмурившись, пробормотал Глумский. — Да она, как наши пришли, в Киев уехала. Мало ли что говорят. Вон, говорят, он к Варваре захаживал. Так на то она и Варвара, чтоб захаживали.
Я почувствовал, что краснею. Я изо всех сил старался не допустить этого, но от такого усилия краска разлилась до ушей. Кожу жгло как от огня. Я стал смотреть только на стол, на черные, толстые, похожие на чечевицу ногти Глумского. Ладони председателя лежали на досках как две наковальни.
— Черт его ведает, — Глумский покачал головой. — Вообще-то Штебленок много про него знал. Сталкивались в войну.
— Штебленок?.. Он же нездешний, из Белоруссии.
— Да вот где-то там они и сталкивались. Теперь-то ничего не узнаешь!.. Э, задуй его ветер!..
Мы помолчали. Глумский посмотрел на ходики, которые громко отсчитывали секунды. В сентябре у хозяина каждый день на строгом учете. Я чувствовал себя как рыба, которая попала в вершу: тычется, дуреха, из стороны в-сторону, а кругом прутья. И где выход? Ничего я не понимал, надеялся на якось{8}. Якось прояснится!
— А нужно тебе в это дело лезть? — спросил Глумский. Он с сомнением оглядел мой карабин. — Силенок у вас мало, и вооружение против бандитов слабоватое!
— А вы что хотели бы, самоходку?
— Да хоть что… По-моему, держат вас по деревням вроде пугал. Я бы на их месте Гната вооружил. Он страшнее. Я встал.
— Ну, ладно. Спасибо за беседу, за приятный разговор.
— Не серчай, не серчай. А насчет оружия — ты ж солдат. Дают солдату котелок, а навар он сам ищет. Знаешь, как солдат из топора борщ варил? Пусть Попеленко ко миг зайдет. Мы в деревне у детишек любого оружия наберем. Они все с полей таскают да по сараям прячут… Очень интересуются оружием. Дурни! — Он странно хмыкнул и отвернулся. — На меня можешь полагаться, если дело дойдет до стрелянины. Все?
— Штебленок у Маляса квартировал? — спросил я.
— А ты не знаешь! — усмехнулся Глумский. — Привычка у ваших — все спрашивать да спрашивать.
Он вышел вслед за мною — выводить Справного на утреннюю прогулку. В приотворенной двери сарая я увидел тонкую удлиненную морду жеребца. Королевская белая, как горностаев мех — я видел такой мех на старых картинах, — полоса, тянувшаяся вдоль храпа ото лба, блеснула в сумраке. Глумский никому не показывал жеребца, боялся дурного глаза. Этого красавца он держал у себя и сарае беспривязно, никому не доверял, сам на нем почти не ездил и особенно тщательно скрывал от районного начальства. Справный был гордостью Глухаров, их честью, наконец, основой колхозного благосостояния.
— Н-не балуй, — выдохнул председатель, и столько любви прозвучало в голосе этого угрюмого, маленького, сутулого человека, что я остановился от удивления. Его. л и голос я слышал? Откуда такая воркующая нежность?
Жеребец бил копытом в перегородку, всхрапывал… В колхозе были две лошади, если не считать Лебедки, числящейся за «ястребками», а точнее, за Попеленко, который, как многодетный отец, полагал, что имеет на лошадь особые права. Справный стоил всех трех и еще сотни. Соседние колхозы водили в Глухары своих захудалых кобыл, надеясь улучшить породу. Глумский брал за это с соседей семенами — пшеницей, картошкой. «Семя на семя», — говорил Глумский, показывая свои бульдожьи зубы.
— Все еще меня не признает, нервничает, — пожаловался Глумский. — Вот кто тебе про Горелого рассказал бы! Это его был конь, полицай его откуда-то с племенного завода взял… Н-но, малыш! — прикрикнул он на жеребца, когда тот дернулся, не давая надеть узду.
6
Маляс, охотник и талалай{9}, жил за четыре дома от Глумского, на взгорке. Было бы кстати, если бы эти хаты стояли впритык, тогда сюда водили бы школьников, чтобы показывать, про кого написана басня о муравье и стрекозе. Хата у Глумского была чисто побелена, покрыта свежей соломой, утеплена высокими завалинками и погружена в букет из золотых шаров, что росли за крепкой, плотной оплетки изгородью.
Хата Маляса и сейчас, и до войны выглядела так, словно только что пронесся ураган. Словно ее долго крутило в воздухе, а потом шваркнуло на землю так, что крыша просела, как седло, и окна пошли враскос. За покосившимся дырявым плетнем росли две яблони, да и те дички, «свинячья радость». Но Маляс всему находил толковое объяснение. Он говорил, что благодаря такому образу жизни оказал сопротивление немецким оккупантам. Они никогда не останавливались у него на постой. И если бы все жили так, как он, Маляс, то немцы просто перемерли бы с голоду и холоду, потому что, мол, они к таким условиям совершенно непривычные.