Годины - Владимир Корнилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Степанов на гражданской войне и в мирной жизни встречался с трусостью, изворотливостью, даже предательством. И все-таки, по устоявшемуся в нем, несмотря на горький опыт, доверию к людям, по, обретенному им в этом доверии душевному благородству, не предполагал до самой этой минуты, что нынешний враг, превосходящий в огне и военной силе, еще и грязен, и коварен, и подл даже в таких вот мелких проявлениях войны. Ни на минуту он не сомневался, что высокий солдат — не боец Красной Армии: ни один из советских солдат не мог бы поднять руку на своего комиссара. Потом, вспоминая все, что было на переправе, он, словно шкуру, сдирал с себя былые представления о войне, о враге, с которым пришлось сойтись в противоборстве, и молча и тяжело страдал, переживая в себе ту, прежде немыслимую им, кровь, которую увидел на переправе, — за одни сутки переправа обнажила перед ним все, что не было еще прожито на самой войне.
У высокого солдата уже выбили пистолет; и те самые до безразличия усталые солдаты, которые в отупении, в страхе перед идущим вслед немцам готовы были, отводя глаза, протолкнуться в общей массе мимо пытавшегося остановить их комиссара, — те самые солдаты теперь ломили диверсанту руки к спине так, что грудью он давил согнутые колени, пытался повернуть лицо к солдатам, с яростью пойманного зверя рвался, кричал проклятья комиссарам, и кто-то из солдат шагнул к нему и наотмашь ударил по мокрому, раскрытому рту.
Степанов обводил медленным взглядом плотную, близкую, шумно дышащую на него толпу; ему казалось, толпа стала еще плотнее и неподвижнее: солдаты, которые были впереди, будто вросли в размятый песок берега и силой напряженных ног и плеч уже сами противостояли напору тех, кто был позади. От передних пошел и говор, быстро передаваемый по сторонам и в задние напиравшие ряды: «В комиссара стреляли… диверсанта словили…»
Степанов слышал перекидывающийся говор, удивленный, вроде бы даже виноватый, отметил и упорствующих общему движению стоящих перед ним солдат, как заметил для себя и то, что бывшая почти безликой, казалось, безразличная ко всему, кроме движения, людская масса вдруг обрела лица, одинаково хмурые, утомленные, но отличные одно от другого. Он видел и лица солдат, взахлест охвативших руки диверсанта. Один, что был невысок, но крепок в груди, придавливал заломленную руку с какой-то злорадностью в выпуклых глазах, косо нацеленных в темный стриженый затылок пригнутого к самому песку диверсанта; другой, пожилой и похудее, в мятой, почему-то мокрой пилотке, крепко прихватив сильное плечо все еще пытавшегося кричать подлеца, с угрюмостью смотрел на лежащего у его ног молоденького автоматчика Чудкова. Степанов вглядывался в лица солдат и на хмурых — старых и молодых — лицах, одинаково темных, как будто усохших от зноя на открытых дорогах отступления, не видел сочувствия стрелявшему мерзавцу — Степанов даже про себя не мог назвать его солдатом. В числе других вокруг стоявших военных людей он увидел и знакомого рассудительного земляка Василия Ивановича Гожев а — стоял он прямо в воде, мокрый по грудь, с перекинутой за спину винтовкой, придерживал на плече бухту пенькового каната, в другой держал топор: видно, кто-то нарядил его, а скорее всего — по своей воле он шел помогать саперам. Василий Иванович как вступил в воду, нагруженный саперным припасом, так и остановился в полуобороте, став свидетелем того, что случилось; в его лице, озабоченном работой, Степанов не прочитал ничего, кроме тяжелой сдержанной гадливости. Многие солдаты, встречая взгляд Степанова и виноватясь за случившееся зло, отводили глаза; пожилой боец с курчавой, словно опаленной, щетиной на скулах, бывший ближе других к Степанову, глаз не отвел: как бы не уступая Степанову своей самостоятельности, сузил глаза, сказал вроде бы за всех:
— Дайте его нам, товарищ комиссар… Не из наших он! Надо думать, специально забросили!
Вокруг стояли те же солдаты, которые минутами раньше не слышали, старались не слышать его приказов. Надо было чему-то случиться в этой многотысячной, разобщающей души людей стихии спасения, чтобы люди вновь почувствовали свою причастность к общему делу. Солдаты, видевшие сотни смертей в боях, лежавшие под бомбами в пулеметным огнем, сражавшиеся и отходившие под силой немца, не могли, не оказались равнодушными к рассчитанной подлости, к этому выстрелу из-за их спин. Те самые солдаты, которые не хотели его видеть и торопились пройти мимо, теперь стояли и ждали его приказа.
Степанов все это чувствовал, видел и, как бы заново обретая силу, данную ему его воинским званием, негромко сказал:
— Спасибо, солдаты, за веру! — и, обращаясь к автоматчикам, товарищам Чудкова, приказал: — Расстрелять…
3Слаженная, послушная воле командира воинская часть майора погранвойск влилась в людское половодье, колыхнула, раздвинула, как раздвигает многопудье волн упрямая грудь парохода. Солдаты майора пробились и тут же, будто надолбами, вросли в песок — образовали коридор от артиллерийских орудий до танковой загороди. Упряжки лошадей, исступленно подстегиваемые ездовыми, двинули орудия к понтону, влились в общее, уже начавшееся по наплавному мосту движение. Трактора подтащили ближе тяжелые гаубицы, и Степанов понял, что пик той невероятной трудности, перед которой он был поставлен обстоятельствами и словом генерала Елизарова, миновал. Когда он это понял и, чувствуя облегчение, снял фуражку, серым от пыли комком платка протер мокрую от пота голову и тоже потную, горевшую от солнечных ожогов шею, в небе снова обозначился гул: шестерка «юнкерсов» заходила к реке, как всегда со стороны солнца, хотя каждый из сидящих там, в крылатых машинах, не мог не знать, что на переправе не было зенитных средств — три зенитных батареи, открывшие огонь по первым появившимся самолетам, были начисто разбиты бомбами.
Самолеты вышли на открытость, реки, друг за другом низко прошли над скопищем войск, заставляя людей падать и цепенеть в ожидании смерти. Лихой, впритирочку к воде, пролет для бомбежки был не нужен — это была игра в силу. И Степанов, понимая это, оглушенный дрожащим, тромбующим воду и землю, забивающим слух ревом, с трудом, но устоял, не лег под перекладины понтона.
Тень от самолета как будто ударила его по лицу — он откинул голову, дотянулся пальцами до ворота гимнастерки, тяжестью руки разорвал: ворот душил.
«Юнкерсы», отблескивая выпуклостями крыльев и кабин, ушли в солнечную высь, не спеша построились в круг, и первый самолет, опрокидываясь на крыло, пошел с нарастающим воем вниз, растягивая круг в спираль.
В памяти Степанова остался однажды пережитый им на охоте случай: к пролетающему над озером чирку метнулся болотный лунь. Вскинув напряженные крылья, вытянув вперед когтистые лапы, он с высоты косо падал на молоденькую, летящую над водой уточку, и уточка, заметив падающую на нее тень смерти и отчаянно заспешив, вдруг покорно раскинула крылья и приняла удар; у нее ещё было мгновение занырнуть в спасительную воду, но страх сковал ее, и возможное спасительное мгновение не спасло. Степанова поразила тогда не сама гибель уточки — поразила беззащитность одной живой частички природы перед силой, быстротой, когтями такого же другого живого существа, сотворенного той же природой, — беззащитность и, особенно, покорность, какая-то как будто уже от рождения заявленная покорность перед другой враждебной силой.
Когда ведущий «юнкере», растягивая круг в спираль, пошел вниз, к незащищенному скоплению людей, Степанов напряженным, обострившимся взглядом увидел вытянутые вперед колеса, расширенные шпорами кожухов, и мгновенно вспомнил мохнатые, нацеленные ноги хищника. И та давняя мысль о силе и покорности, которой он был тогда свидетель, отозвалась в нем протестующим, упругим толчком. Он понимал: ничто — ни высокое воинское его звание, которое имело власть над солдатами его страны, ни физическая, еще сохраненная им сила, ни богатый опыт нравственной жизни, помогающий ему понимать людей и влиять на их судьбы, — ничто не защитит его от падающего на него самолета, придуманного человеческим умом, нацеленного на него чужим, враждебным ему человеком. Сейчас, здесь, на переправе, открытой недоброму небу войны, он был как та, памятная ему, уточка в последнем своем полете. Но все в нем протестовало против покорности падающей на него силе. И, задавливая в себе тоску от предчувствия возможной близкой смерти, силой ума, волей своей одолевая дикий позыв броситься под слепую защиту ободранного, зашарканного ногами бревенчатого наката, он заставил себя остаться на месте. Он никому ничего не приказывал, он просто стоял, широко поставив ноги, среди бегущих от понтона и от берега к лесу людей, гонимых знакомым ему страхом смерти, и, не отрывая взгляда от падающего к реке самолета, все-таки успел заметить краем глаза, что вдруг образовавшееся вокруг него безлюдное пространство вновь наполняется движением командирских голов и плеч; оттого, что он заметил это движение стягивающихся к нему людей, он почувствовал себя тверже.