Киносценарии и повести - Евгений Козловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После кофе мы с Волком закурили, Наталья стала убирать со стола, мыть посуду. Что же теперь? думал я. Позвать их в кабинет, натужно выдумывать темы для разговора?.. Или телевизор включить, что ли? На часах - самое только начало восьмого! - и тут Наталья, оторвавшись от раковины, выручила меня, но так, что лучше бы и не выручала: я покраснел, готовый сквозь землю провалиться от ее бестактности: папочка, мы с Волком Дмитриевичем дунем, пожалуй, в кино. Тут у нас новая французская комедия "Никаких проблем!.." Надо ж ему немного развеяться! Как, Волк Дмитриевич, дунем? Я думал: Волк сейчас убьет ее на месте, убьет - и будет прав, но он только улыбнулся - снова одними губами - и сказал: что ж! если новая! Ты с нами не хочешь? Не придя еще в себя, я пробормотал, что лучше, пожалуй, поработаю, и они с облегчением пошли одеваться.
Хлопнула дверь - я остался в квартире один. Зажег обе настольные лампы, задернул плотную штору - внизу, далеко, взревело логово, потом звук пошел diminuendo и смолк - укатили. Последние годы я совсем плохо переносил пасмурную московскую осень, вернее, ее дни: болела голова, слабость и лень растекались по телу, невозможно казалось заставить себя ни взяться за что-нибудь, ни выйти на улицу, но, едва опускалась на город полная тьма, скрывая низкие, задевающие за шпили сталинских небоскребов тучи, ко мне обычно возвращались бодрость, работоспособность, и окна я занавешивал по привычке, а не из желания отгородиться от погоды. Сейчас, конечно, было не то: никакая работа в голову не шла, я тупо перебирал листы неоконченной статьи для "Науки и жизни", а сам думал о Волке, о его отце, о его сыне, обо всей этой кошмарной истории. Наконец, отодвинув статью в сторону, я достал из дальнего уголка нижнего ящика хрупкие, пожелтевшие по краям заметки к ненаписанной книге, и передо мною пошли в беспорядке, тесня друг друга, ее запахи, ландшафты, интерьеры, ее герои! Рвались рядом с поручиком Водовозовым, копающимся в моторе броневика, немецкие бомбы и выпускали желтоватый ядовитый газ; теснились толпы на севастопольской пристани, давя людей, спихивая их с мостков в узкую щель подернутого радужным мазутом моря; где-то на Больших бульварах полковник-таксист исповедовался бывшему подчиненному в грехах и горестях парижской жизни и просил денег; высокие дубовые двери посольства пахли распускающимися почками русских берез, но этот запах перебивался запахами пота и переполненной параши, которыми шибала в нос под завязку набитая лубянская камера; предводимая старшим лейтенантом Хромыхом, безжалостно сжимала кольцо вокруг оголодавшей волчьей стаи облава - тот, которому я предназначен! усмехнулся! и поднял! р-р-р-ужье! - и зимняя тайга потрескивала под пятидесятиградусным безветренным морозом, но в первоначальных, шоковых слезах и народной скорби приходил-таки март и (с огромным, правда замедлением - почти год спустя) радость и надежды этого марта выплескивались на праздновании никого в Ново-Троицком не волнующего воссоединения с Украиной, и висели по улицам древнерусские щиты из фанеры с цифрами 1654-1954, и трепыхали флаги, и раскатывали веселые, украшенные еловыми лапами и цветами из жатой бумаги поезда саней, и шла в клубе "Свадьба с приданым". Ха-ра-шо нам жить на све-е-те, беспакой-ны-ым ма-ла-а-дым! - пела артистка Васильева через повешенный на площади колокол. Но и праздник кончался - одно похмелье тянулось бесконечно, и в едком его чаду плыли, покачиваясь, лица Зои Степановны и умирающего от рака отставного капитана; лица Фани с Аб'гамчиком; лица распорядительных профкомовцев, несущих к автобусу заваленный георгинами и гладиолусами гроб с телом георгиевского кавалера; и лицо Гали-хромоножки, молоденькой фрезеровщицы с ГАЗа, первой волковой женщины, оставленной им через четыре месяца после того зимнего вечера со снежком, синкопировано похрустывающим под ногами, лица!
Снова хлопнула дверь - я так увлекся, что и не слышал подъехавшего логова - и Волк с Натальей проскользнули в спальню: на цыпочках - якобы чтоб не мешать мне работать. Теперь онемела и ненаписанная книга, и единственное, о чем я мог думать: что? что происходит за увешанною чешскими полками стеною, за тонкой дверью из прессованных опилок? Только думать: постучать, позвать, войти - на это я не решился бы никогда.
Наверное, с час просидел я за столом, тупо уставясь на узкую полоску ночного неба, проглядывающего в створе штор, потом лег, не раздеваясь, на диван, лицом к спинке, и - самое смешное - заснул.
13. ВОДОВОЗОВ
Наталья умело пользовалась положением единственной любимой дочери разошедшихся и не поддерживающих отношений, вечно в командировках, журналистов: говоря, например, отцу, что она у матери, а матери - что у отца, распоряжалась собою, как считала нужным; Крившину, спросившему, не пропустила ли институт, и в голову, вероятно, не могло прийти, что девочка почти полную неделю прожила со мною на даче - правда, вполне целомудренную неделю, несмотря на влюбленный восторг, с которым неизвестно почему ко мне относилась, и вопреки моему умозрительному представлению о современных акселератках, вдобавок так вольно воспитывающихся. Однажды, признаться, я попытался поцеловать Наталью в расчете на удовольствие не столько для себя, сколько для нее, но она вспыхнула, задрожала, отпихнула меня и заплакала - это при том, что поцелуя и, может, даже большего в глубине души, безусловно желала: организм, девственный ее организм бунтовал сам по себе. Не могу сказать, чтобы ночами, проведенными вдвоем с Натальей на даче, меня не посещали эротические видения, порою яркие, но с искушением встать с постели и подняться в мансарду я справлялся сравнительно легко, потому что ясно понимал бесперспективность для себя, а, стало быть - невыносимость для Наташки - такого романа. Не знаю, справился бы с собою, если б она спустилась ко мне, но к этому она там, на даче, казалась еще не готовой. Три же дня назад, со смертью Митеньки, в Наталье, по-моему, случилась перемена: ее посетило интуитивное прозрение, что я не просто осиротевший отец, а еще и намеренный виновник собственного сиротства - то есть, она разглядела во мне убийцу. Это, надо думать, прибавило мне привлекательности в ее глазах - бабы падки на солененькое - и Наталья, кажется, решила с организмом совладать и меня не упустить ни в коем случае. Мы сидели в кино, и она сначала робко, не зная, как я отреагирую, а потом, когда узнала - все смелее и настойчивее, ласкала мою руку, но прикосновения мягких, нежных подушечек ее пальцев, резко отличающихся от мозолистых, загрубевших подушечек гитаристки Альбины, отнюдь не отвлекали меня от экрана, и я с интересом следил за героями картины, которые, не зная, куда пристроить случайный труп, долго возили его в багажнике машины и, наконец, устанавливали снежной бабою с метлою в руках и кастрюлькою на голове где-то в горах, в Швейцарии. Была я баба нежная, пела некогда Альбина, а стала баба снежная. В общем, фильм оказался хорош, из области черного юмора - даже странно, что его крутили у нас: "No problems!.." - "Никаких проблем!.."
В логове, после кино, Наталья провоцировала целоваться, губы ее были так же нежны и мягки, как подушечки пальцев, и так же мало производили на меня впечатления. От природы довольно холодный, я никогда в жизни даже в шестнадцать - не терял головы от женских прикосновений и поцелуев, никогда не отключался полностью, никогда не доходил до бесконтрольности - но сейчас меня самого удивила степень моего безразличия: дыхание не сбивалась, кровь не приливала к голове и, главное, не! ну, словом, индикатор возбуждения пребывал в абсолютном покое. Удивила, но покуда особенно не встревожила: мало ли что? похороны, устал. И только часом позже, в крившинской спаленке, когда Наталья завела руки за спину, под свитерок, щелкнула пряжкою лифчика и, закатав свитерок вместе с лифчиком под горло, выставила для обозрения, для поцелуев, для ласк большие спелые груди, а я снова ничего, в сущности, не испытал - только тогда я дал себе ясный отчет, не поддаваясь больше искушению объяснить индифферентизм особым состоянием после смерти сына и похорон, после долгой, наконец, болезни, что с этим делом отныне для меня кончено, что вот оно наказание, плата за отъезд, за свободу жизни, свободу творчества - и похолодел от ужаса. Бог с ними, мне не жалко этих радостей - я попользовался ими довольно, но, оказывается, убивая Митеньку, глубоко в душе хранил я надежду, что, уехав, сотворю где-нибудь там, в Америке, нового сына, другого, потому что должен же быть у меня сын, должен быть кто-то, кто переймет мою жизнь, мое дело - Водовозовъ и Сынъ - как же иначе?! Я смотрел на наташкину грудь, гладил ее, проходя пальцем по нулевому меридиану, через сосок, который, давно взбухший, в секунды прикосновений напрягался еще сильнее, вздрагивал, и из последних сил отчаянья пытался возбудить себя, но не получалось, и только возникала в памяти другая грудь, которая могла бы выкормить другого моего сына, другого другого, грудь, выпростанная не из французского, купленного в "Березке" на чеки Внешпосылторга, а из полотняного, за тринадцать рублей семьдесят копеек дореформенных денег, с тремя кальсонными, обшитыми белой бязью пуговками лифчика - грудь Гали, фрезеровщицы с ГАЗа, первой моей женщины.