Пушкин на юге - Иван Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато Мария, сидевшая в карете у самого окна, выпрямилась, как насторожившаяся птичка. Ее полудетское сердце дрогнуло как–то по–новому. Она любовалась отцом, и, через него, по–особому мил показался и Пушкин: может быть, больше, чем мил… Но она не хотела даже и немых этих слов. Руки ее поднялись, кисти легли одна на другую и так, помедлив мгновение, упали опять на колени.
А разговоры на остановках… О чем?
Опустелые аулы по дороге, покинутые отдельные сакли, рассказы казаков, побывавших в боях, — весь быт этих сторожевых станиц, где половину дня проводят верхом на коне в ожидании очередного набега в постоянной готовности драться — и защищаться, и нападать, — живые легенды об офицерах, пойманных на аркан и увезенных в дальние горы в ожидании выкупа, — все это дышало сегодняшним днем, было живою историей. Имя Ермолова было у всех на устах; вспоминали Бакунина и Цицианова, погибших в боях, грозного Котляревского…. Куда ни взглянешь — гробницы, курганы, и чем ближе к Тамани, тем чаще они. Эти скопления их и вереницы напоминали собою своеобразные летописные строки. Большинство надмогильных сооружений являлись, конечно, просто–напросто памятью о людях, умерших обычною смертью… Но были средь них и другие, говорившие явственно, какие и в древности здесь кипели бои.
Раевский и Пушкин, как два государственных мужа — седой и юнец, — нередко вели между собою беседу о задачах России на Востоке, о возможности безопасной торговли с Персией и о других важных предметах.
Еще на Горячих водах вместе с Николаем Раевским, Пушкин побывал как–то у чиновника английской миссии в Тегеране Виллока. Первые приветствия, затверженные еще по дороге, были сделаны гостями по–английски. С любезной улыбкой Виллок им отвечал таким же приветствием на ломаном русском языке. Это было верхом любезности со стороны представителя нации, не признающей никаких других языков, кроме своего собственного. Но тотчас же все три собеседника с одинаково понимающею улыбкой перешли на французский, так как дальнейшие возможности свободного разговора были почти исчерпаны. Пушкин потом, смеясь, говорил, что у него, правда, было кое–что еще про запас: он мог недурно мычать по–английски, а то неразборчиво что–нибудь и пролаять, — «как это отлично умеет делать мисс Мяттен…»
Беседа была занимательна. За сдержанностью англичанина молодые русские гости уловили, однако, какие огромные интересы у Англии на Востоке. Видимо, что–то хотелось ему разузнать и о русских намерениях. Но на осторожные любопытствующие вопросы английского дипломатического чиновника они отвечали тоже как дипломаты, — со светскою, ничего не говорящею вежливостью. Наконец англичанин, видимо, обманутый в ожиданиях, довольно–таки откровенно зевнул, широко раздвинув при этом мощные челюсти, и показал без стыда желтые зубы. Гости взглянули на это симпатичное зрелище, покосились один на другого и поспешили откланяться. Дорогой друзья громко над ним хохотали.
Как бы, однако, Александр был удивлен и взбешен, когда бы узнал, что через несколько дней местный служака–майор уже доносил об этом их посещении главному начальнику края. Но Пушкин об этом так никогда и не узнал.
В беседах с генералом Раевским этой же темы: Россия — Восток, касались они неоднократно, и разговор их, не угасая, затягивался порою настолько, что приходилось напоминать генералу о завтраке.
Бывало и так, что посредине разговора Раевский вдруг останавливался, замечая, что этот столь молодой человек не только светски поддерживает беседу, касающуюся первостепенных интересов отечества, но истинно в ней заинтересован и высказывает разумные, а подчас и оригинальные суждения.
Генерал хорошо знал и оду «Вольность», и дерзостные эпиграммы Пушкина: сам он далек был от этого «либералистического» образа мыслей, но чрезвычайно ценил отважную открытость Пушкина и то, что от себя самого он не отрекся. Теперь же, сверх того, приятно ему было видеть в этом свободолюбивом юноше искреннего и пылкого патриота. Случалось, что Пушкин заносился в воинственном угаре даже, может быть, чересчур далеко, но тут же и остепенялся. И наряду с упоением боя, как представлялось это в мечтах, он опять и опять искал смысла войны и государственной ее необходимости, с которой нельзя не считаться.
Уже не во время беседы, а позже, перед отходом ко сну, лежа на своем походном ложе, Раевский порою все еще думал о своем собеседнике. Вот, он сказал: «Тут, где мы едем, война затихает, и, в сущности, генерал, наш конвой, может быть, чересчур многочислен. А пройдут годы, и на всем Кавказе настанет пора мирного труда». Да, в этих словах несоединимое — соединялось; свободолюбие Пушкина и патриотизм каким–то особенным образом в нем сочетались. Война есть война. Но сами народы могут жить в мире.
Для генерала тут не все было ясно и уводило к тем мыслям, которых он не любил в себе допускать. Он всегда уважал солдата–противника, но не позволял себе думать об ужасе всякой войны самой по себе: на войне эти мысли равносильны военной измене. Он не стал бы терпеть этих мыслей и у других. Но у Пушкина было иначе. Никчемные и расслабляющие мысли были чужды ему. Но вот, очевидно, он думал и говорил: народ и народам желал он не вражды между собою, а дружбы…
И Раевский начал припоминать строчку за строчкой недавнее пушкинское стихотворение, слышанное им не от него самого, а от Николая, знавшего его наизусть:
Во цвете лет, свободы верный воин…
Вот эта строка его беспокоила. Сначала война, но без всякой свободы, и как хорошо, коротко, сжато:
Мне бой знаком — люблю я звук мечей;
От первых лет поклонник бранной славы,
Люблю войны кровавые забавы,
И смерти мысль мила душе моей.
И откуда он знает все это? Как если б действительно знаком ему бой! Вот они — отзвуки двенадцатого года, великой оборонительной войны… Но почему ж тогда дальше эта стоока:
Во цвете лет, свободы верный воин, Перед собой кто смерти не видал, Тот полного веселья не вкушал И милых жен лобзаний не достоин.
А ведь и здесь патриотический пыл слит воедино с готовностью встретить самую смерть в бою за свободу… Но как хорошо все это в целом! «И милых жен лобзаний не достоин…»
Тут, наконец–то переведя мысли на другое, Раевский вдруг улыбнулся, припомнив что–то забавное: и до него дошло это шутливое прозвище Пушкина, данное, когда покидали Кислые воды, Марией — умненькой черненькой дочкой (генерал был глуховат, но что ему надо — все слышал). «Странный нарзан, — подумал он, поудобнее укладываясь на правый бок, — странный нарзан этот Пушкин, никак от него не уснешь».
И уже совсем в преддверии сна перед закрытыми глазами его возникли они оба: Пушкин весело что–то ей говорил, и улыбка блестела на влажных его зубах, а Мария слушала, не смеясь и слегка наклонив голову. Но вот и она подняла глаза, черные, строгие, и губы ее уже шевельнулись… Каков же будет ответ?
— Не надо! Не надо… Я это вам запрещаю! — громко воскликнул Раевский, заволновавшись, и на минуту проснулся.
«Что это? О чем я? Или была тревога?.. Нет, тихо». Он начисто все позабыл. Голова упала на подушку, и тотчас же он крепко уснул простым, честным сном.
Море опять. Городишко Тамань. Немного лачуг, мазанных глиной, а когда–то — столица удельного Тмутороканского княжества. Пушкин припомнил удалого Мстислава, княжившего некогда здесь. Об этом сыне святого Владимира писал Карамзин, и его битва с касогами поминается и певцом «Слова». И где–то здесь, уже позже — при половцах, стоял тот самый «Тмутороканский болван», который занимал его воображение уже одним этим своим забавным прозванием еще на лицейской скамье. «Поискати града Тмутороканя»… — то ли предъявить права на него, вчинить «иск», — был–де русской землею и перестал ею быть… то ли в самом простом значении слова: поискать его, как ищут потерянную вещь? И действительно, не был ли этот таинственный город расположен на острове, потом опустившемся в море, как ходят об этом и посейчас темные слухи? Быть может, оттуда и командовали русские удальцы над прибрежною местностью — не Запорожская, а Приазовская Сечь… Кто это знает доподлинно?
Доподлинно знать вообще очень трудно. Самый берег Азовского моря, как говорят, в непрестанном движении, он словно поеживается: тут окунется на дно, как бы от южного зноя устав, а здесь вот поднимается кверху — мокрою спинкой пошевелиться под солнцем. Горбатые голые сопки вокруг, грязевые вулканы, камышовые заросли в плавнях, а над крутыми обрывами побережья молчаливо колышутся, качая головками, дикие мальвы.
Если б не дождик, застлавший весь кругозор реденькой своей пеленой, как бы все засияло под солнцем, как бездонно легла бы небесная глубь в изрезавших сушу лиманах. И как же все это кипело в далекие времена — и берега были усеяны тесно народом в движении, и самое море как бы тонуло в колебаемых парусах, что могли бы поспорить с самими белогрудыми чайками…