Пушкин на юге - Иван Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пушкину подали коня. Он принял в руки коротенький хлыст и ловко вскочил в седло. Лошадь затанцевала.
— В горах, Александр, держи повода покороче, — послышался свежий внушительный голос.
Он сразу узнал его и, обернувшись, увидел в окне генерала Раевского, — в халате еще, по–домашнему.
Пушкин ближе подъехал к окну и, шутливо отдавая честь, отрапортовал:
— Рад стараться, ваше высокопревосходительство. Честь имею доложить: еду на поиски приключений.
Все эти дни Раевский–отец был в отличном расположении духа. «Александра Сергеевича» он давно уже заменил дружески простым «Александром», тем более, что старший сын его все еще не приезжал и привычное имя это не вносило никакой путаницы. «Слава богу, — подумывал он иногда про себя, — кажется, с Марией теперь у них поровней, а то девочке долго ли и увлечься». Он на сей счет зорко поглядывал за молодым человеком и однажды, смеясь, так передал жене свои наблюдения:
— Знаешь, Софи, а, кажется, наш–то поэт между трех сосен… да заблудился.
Черноокая внучка Ломоносова серьезно взглянула на мужа. Она была заботливою матерью и преданною женой, но шутки понимала плохо; по–настоящему заботило ее только одно — благополучие мужа. Она не улыбнулась, не отгадала, что Николай Николаевич только шутил и что за этим просто скрывалось отличное его настроение.
— Бог даст, ничего, — ответила она суховато и озабоченно.
Он ничего тогда ей не пояснил и весело потянулся за трубочкой.
Пушкин хотел было повернуть коня, как увидел за плечами генерала головку Екатерины. Она уже была причесана, и роза блестела в ее волосах утреннею росой. Это было так просто и вместе с тем дышало такой красотой, что он невольно залюбовался.
— Как самовар на стол, так Пушкина надо искать: Пушкин в бегах! — сказала она с улыбкой.
Он робел перед нею и, быстрый всегда на ответ, тут пробормотал совершенные пустяки, тотчас же и рассердившись сам на себя:
— Да самовар еще не готов…
«Так отвечают действительно только мальчишки!» А Екатерина Николаевна почему–то именно этим осталась довольна.
— Не пропадайте!
Он пустил лошадь шагом. Невольная задумчивость им овладела. «Я думал сейчас совсем не о ней, но, боже мой, до чего она хороша!»
Вдали, у небольшого фонтана, простенького, старого, он различил девочку в восточной одежде. Вода падала горбиком двумя струйками, и девочка, шаля, поставляла кувшин то под одну из них, то под другую. Но вот она обернулась, и удивленный Пушкин узнал… Марию.
Он иногда позволял себе звать ее только по имени:
— Мария, что это вы?
Она глядела на него и молчала.
— Это, наверное, Зара так вас обрядила?
— Я девушка гор, — наконец отвечала Мария, и нельзя было лонять, хочет ли она сказать этим что–либо серьезное или просто смеется над ним.
— Вот как!
— Да, вот как! А Пушкин поехал искать приключений. Я это успела узнать.
Тут глаза ее, а постепенно и все лицо, заискрились самым ребяческим смехом, и она сделала вид, что сейчас его обольет из кувшина…
Только Елены Пушкин не встретил, но и без того в это утро она была с ним, и между этих «трех сосен» он выбрался наконец на пустынную, уже согретую солнцем дорогу.
Никакими приключениями эта поездка не ознаменовалась, но прокатился отлично.
Сначала он взял прямо в горы. Тропинка была довольно крута, и дикий кустарник цеплялся за стремя. Но конь и седок одинаково были в хорошем расположении духа и были согласны в каждом движении; и первое наслаждение их было — дышать. Воздух был чист и тепло пахуч. Солнце топило смолу. Трав и цветов было немного, но мощная хвоя, листва лились, казалось, каскадами с гор, все окрест затопляя. Там, где зелени было поменьше, на высоте, отдельные пинии открывали свои плоские зонтики. Ветер веял с востока и на полном ходу трепал сюртучок Александра. Светлые брюки его, натянутые штрипками, хранили следы цепких кустарников. На них же пристроились два или три предприимчивых сухоньких сверчка — любители верховой езды. Он совершенно забыл о чае и завтраке. Неудержимо тянуло вперед и вперед!
За восточною грядкой холмов, вздымавшихся к берегу высокою остроконечной скалой, открылось опять, переливаясь живыми оттенками, синее море, синее самого неба. Стлалось оно перед глазами бесконечно далеко, и не так–то легко было различить дальнюю линию горизонта. Медведь–гора, грузно налегши мохнатою грудью и низко уткнувшись косматой своей головой, пила зеленую влагу и не могла напиться. На море несколько маленьких парусных лодок, как бы чего–то ища, белели вдали. Одинокое дерево на берегу простирало к ним свои неподвижные ветви.
Пушкин невольно вздохнул. Остановив коня, глядел он отсюда в далекую запредельную даль. В раздумье он тронул коня, направив его к Аюдагу.
Постепенно не стало и хижин. Реже деревья. То ясень, то дуб; зеленые желуди, как крохотные птички, глядели из своих аккуратно слепленных гнездышек. Под копытами коня хрустели морские ракушки.
Перескочив через небольшую речонку, Пушкин очутился совсем в виду Аюдага. Местность была совершенно пустынная. Казалось, так навсегда ей и оставаться. За всю дорогу встретились лишь два пожилых дровосека, блеснувших в улыбке зубами. Впрочем, у одного из них было и ружье за плечами.
— Охотитесь?
— Да.
— А разрешают?
Тот только махнул рукой.
— А как называется эта земля?
— Артек. — И, блеснув зубами, улыбаясь, добавил: — А по–русски выходит будто как: перепелка.
Пушкину очень понравилось простодушное это прозвище: видно, что тут, у этих людей, все было свое, все домашнее…
Вскоре охватили его совсем другие настроения — приподнятые и романтические. Поднявшись невысоко на самую гору, он дал наконец коню отдохнуть и привязал его к дереву. И воображение Пушкина, как это часто бывало с ним, не только что живо представило далекий пейзаж, воображаемый, но и его унесло в давние–давние времена. Так будто бы рыцарь, стреножив коня, снял свои латы и шлем и присел на мураве у источника. Но где же «она»?
Была тишина и густая, спокойная тень. Деревья молчали, как бы в полусне, и шум морского прибоя сюда едва досягал. Но меж зеленой листвы ярко светилось тоже зеленое море. Это было чудесно, как в сказке. Так он стоял и, не замечая того, шевелил безмолвно губами…
Там на берегу, где дремлет лес священный,
Твое я имя повторял,
Там часто я бродил уединенный
И вдаль глядел… и милой встречи ждал.
Нет нужды, что он попал сюда лишь впервые. Он будет еще приезжать, а ежели и не приедет, место сие все же останется памятно памятью сердца.
Назад он скакал: опоздал! А навстречу неслись сады, виноградники и повыше — табак и одинокие тополя; чалмы из камней — деревенское кладбище; кустик, увешанный в память покойного выцветшими лоскутками пестрых полуистлевших материй; маленькие хижины и ребятишки в длинных рубахах… И неизменны были — небо и горы, горы и море. И вот наконец милый дом и ворота. И галерея, откуда машут платком и кричат:
— Опоздал! Опоздал!
Он узнает голос Марии и улыбается. Она уже не в татарском одеянии, — на ней светлое летнее платье и голубая лента в черной косе. Но где же Елена?
И уже на дворе, когда соскочил с коня и, передав поводья подбежавшему конюху, направился к дому, — он увидел Елену. Да, действительно, как это милое деревцо, кипарис, была она высока и стройна. Темно–голубые глаза ее глядели прямо и ласково. С тихой улыбкой, как и всегда, она его встретила у самого входа и даже чуть повела рукой в его сторону.
— Вы опоздали. Как я беспокоилась!
Пушкин смешался и покраснел: он на минуту действительно почувствовал себя виноватым и еще до обеда засел за переводы Елены.
Она переводила (прозой, конечно), и не на русский, а на французский, что для нее было более привычно. Перевод был исчеркан: видимо, она искала более точных слов и выражений. Это его умилило, и он к работе ее отнесся «с пристрастием». Для него это не просто какой–то был перевод, а как окошечко, через которое он заглянул в ее внутренний мир.
Байрон! О нем он услышал впервые от Жуковского и Александра Ивановича Тургенева. Князь Вяземский из Варшавы осенью прошлого года писал Тургеневу восторженные письма об английском поэте, и Пушкин читал их. «Я все это время купаюсь в пучине поэзии: читаю и перечитываю лорда Байрона, разумеется, в бледных выписках французских. Что за скала, из коей бьет море поэзии!» — «Без сомнения, если решусь когда–нибудь чему учиться, то примусь за английский язык единственно для Байрона».
И Вяземский посылал отдельные строфы из четвертой песни «Чайльд Гарольда», переведенные им в прозе, и писал следом за переводом: «Что за туман поэтический! Ныряй в него и освежай чувства, опаленные знойною пылью земли. Что ваши торжественные оды, ваши холодные поэмы? Что весь этот язык условный, симметрии слов, выражений, понятий? Капля, которую поглощает океан лазурный, но иногда и мрачный, как лицо небес, в нем отражающееся».