Костер на льду (повесть и рассказы) - Борис Порфирьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К моему удивлению, та женщина, которую я принял за сообщницу Мишки Форса, не имела к ним никакого отношения. Преступники познакомились с ней в дороге, и женщину удивило их настойчивое желание нести ее чемоданы.
Через несколько дней это происшествие стерлось в моей памяти. Проверяя отремонтированные вагоны, я останавливался и с тоской смотрел на эшелоны, отправляющиеся на фронт. И когда уже совсем смирился с мыслью остаться в тылу, меня вызвали к начальнику передвижения войск Турксиба. Я как раз в это время сдавал поезд юному кавалерийскому лейтенанту, который, как оказалось в конце концов, разбирался в перевозке лошадей меньше, чем я. Его необоснованные придирки раздражали меня, и я с ним поругался. В разгар нашей перепалки и прибежал из комендатуры посыльный. Я сразу же направился в город. Когда автобус миновал кладбище, все пассажиры прильнули к окнам: на полигоне шли съемки фронтового фильма «Антоша Рыбкин»; говорили, что боец в гимнастерке и каске — знаменитый артист Бабочкин. Автобус вез нас по пыльной дороге, и чем ближе мы подъезжали к городу, тем увереннее у меня становилось чувство, что судьба моя изменится.
Перед кабинетом начальника передвижения войск я остановился, провел руками по поясу, расправляя складки на гимнастерке, и постучал в дверь.
— Товарищ полковник! Воентехник второго ранга Снежков прибыл по вашему приказанию.
Он посмотрел на меня мутными от бессонницы глазами и ткнул погасшей трубкой на стул:
— Садись.
Я сел. Он долго раскуривал трубку; выпустив густой клуб дыма, спросил:
— Чем занимаетесь?
Я вскочил.
— Сиди.
— Прохожу военно-производственную практику при комендатуре станции Алма-Ата.
— Производственную — да. Но не военную.
— Так точно.
— Военная практика — на фронте,— сказал он раздраженно и показал трубкой себе за спину, где висела карта, разрезанная на две части флажками.
— Товарищ полковник, я не один раз просился на фронт,— сказал я обиженно.
— Не пустили?— полковник усмехнулся, и усмешка мне показалась недоброй; но он успокоил меня:—Знаю. Молчи. А сейчас пойдешь. В составе восстановительного поезда. Дело важное и срочное. Враг прет лавиной, рвется через Дон.
Он повернулся вполоборота к карте и дымящейся трубкой ткнул, но не в извилистую полоску Дона, а в темный пунктир железной дороги.
— Понимаешь? Нет? Видишь, что это? Железная дорога Тихорецкая—Сталинград. Она связывает страну с югом, с Кавказом. А там — нефть. А нефть — это самолеты и танки. Ясно?
— Так точно.
Он откинулся в деревянном кресле, затянулся, выпустил голубой клуб дыма.
— Сводку знаешь?
— Так точно.
— Ростов пал... У немца девять тысяч танков. А впереди — степи. Раздолье для танков, вот он и прет, захватывает населенные пункты один за другим. Прет к Волге, к Сталинграду... Отрезает Кавказ... Наша задача — сделать так, чтобы ничего ему не доставалось. Поезд получает задание взрывать водокачки, поворотные круги, корчевать рельсы. Враг ничего не должен получить,— повторил полковник.
Он сжал трубку в кулаке так, что побелели суставы пальцев. Внимательно посмотрел на меня. Потом подвинул к себе телефонный аппарат.
— Привет!.. Да... Сколько, ты говоришь, не хватает у тебя воентехников? А? Ну, вот, сейчас будет не хватать четырех... Что?.. Да, зачислим в состав спецпоезда.
Он откинулся на спинку кресла, устало провел по глазам ладонью, сказал:
— Если вас такая практика не устраивает, можете дать телеграмму в адрес института. Это ваше право.
— Товарищ полковник,— сказал я, вставая.— Я говорил вам, что не раз просился на фронт.
— Ну, и порядок.
Он с любопытством посмотрел на меня.
•— Разрешите идти?
— Иди, воентехник.
Вечером я простился с товарищами, угостив их яблочным вином, выменянным на сухой паек, а утром уже разыскивал спецпоезд на деповских путях. Там я встретился с людьми, с которыми мне предстояло служить. Как я понял из разговора, большинство из них было выписано из госпиталя; один лишь мальчишка-десятиклассник был необстрелянным, вроде меня. Бродя от состава к составу, мы ожидали увидеть бронепоезд, с каким встречались в книжках и кинокартинах. Он оказался совсем другим.
— Мирный уж больно,— разочарованно сказал кто-то.
На двух передних платформах поезда лежали рельсы и шпалы, прикрытые зеленым брезентом. На других двух платформах, очевидно, стояли зенитные пулеметы, укрытые точно так же. Штабной вагон и теплушка, в которой, как мы узнали позже, лежал тол, действительно, придавали поезду совершенно мирный вид. Однако далеко не мирно выглядел паровоз. Одетый в тяжелые железные листы, прошитые заклепками, он был грозно уродлив.
Из маленькой будочки, в которой помещался контрольный пост депо, вышел политрук. Фуражка его была сдвинута на затылок, из-под расстегнутой гимнастерки виднелась мутно-голубая тельняшка.
Закурив, он дал нам налюбоваться стоящим под парами паровозом.
Десятью минутами позже мы чувствовали себя в старом пульмане, как в казарме. А еще через несколько часов наш поезд потащился на запад. Он тащился медленно, но упорно, останавливаясь на станциях, пропуская обгонявшие нас составы. Навстречу сплошным потоком ехали эвакуированные, везли раненых, проходили вереницы платформ, груженых какими-то машинами.
Во Фрунзе в поезд сел командир. Его звали Спандарян. Крупный, нескладный, с горбатым большим носом, он мне чем-то напоминал наш паровоз. Наслышавшись о подвигах Спандаряна в гражданской войне, мы смотрели на него с благоговейным трепетом. На боку у него висел тяжелый маузер в деревянной кобуре. Говорили, что этот маузер в двадцатом году вручил ему сам Буденный.
Вскоре мы были в районе Минеральных Вод. Когда подъезжали к городу, над ним полыхало пламя. Немецкие самолеты пикировали на станцию и поливали ее из крупнокалиберных пулеметов. Город спешно эвакуировался. Наш поезд не задержался тут и прошел дальше. Почти в течение суток мы рвали и корежили рельсы незамысловатым, но верно действующим путеразрушителем. Всю ночь у меня болели ободранные ладони, ныли от усталости плечи, гудела голова. Самый юный солдат — десятиклассник Славик Горицветов—спал рядом со мной, скорчившись, подтянув острые коленки к подбородку, и бессвязно и непонятно бормотал во сне. Его худенькая фигурка, по-детски остриженная голова, ямочки на щеках,— все это вызывало во мне прилив нежности. Ему бы сейчас готовиться к экзаменам в институт, бродить с девушкой при луне, читать Пушкина,— а он вот лежит здесь — мальчик, преждевременно ставший мужчиной. Я склонился над ним, разглядывая его по- девичьи округлые щеки и тени под глазами от большущих черных ресниц, и накрыл своей шинелью. Он тяжело, по-взрослому, вздохнул и, не открывая глаз, натянул шинель на голову.
Славик еще не научился копить обиду в сердце — она рвалась у него наружу. И когда солдаты молча, ненавидящим взглядом провожали летящие с убийственной педантичностью в одно и то же время немецкие самолеты, он грозил небу кулаком, кричал срывающимся голосом:
— Душегубы! Убить вас всех!
Прикручивая к рельсу толовую шашку, говорил сквозь зубы:
— Ничего не оставим вам! Все — к черту! На воздух!
И отбежав в сторону, лежа рядом со мной, горящими глазами смотрел на бикфордов шнур. Когда в грохоте и пламени вставали на дыбы и корежились рельсы,— до боли сжимал мою руку.
Он был нетерпелив и горяч. И хотя то одна, то другая группа подрывников уходила на задание, ему казалось, что мы могли бы сделать больше, чем делаем.
Однажды, когда мы должны были взорвать водокачку, он поссорился с младшим сержантом Королевым, годящимся ему в отцы. Кровь отлила от его девичьего лица, он закричал:
— Жалко?! Жалко?! Хочешь оставить врагу?!
— Да ты что на меня окрысился? Я говорю — жалко, потому что все наши руки строили,— рассердился на него Королев.
— А мне не жалко!— сказал Славик упрямо. — В нашем городе половина зданий построена моим отцом, потому что он главный архитектор, а если придется... ни одного не пожалею. Понял?!
— Иди ты от меня подальше.
— А если ты пожалеешь — тебя стукну.
— Дурак ты, вот ты кто.
Мне пришлось их разнять.
Вечером, лежа в темноте, я сказал Славику:
— Ты зря обидел Королева. Неужели ты мог подумать, что он меньше твоего ненавидит врагов?
Славик приподнялся на локте и произнес:
— Не мог. Но пусть не говорит. Об этом и думать нельзя, не то что говорить.
Он отвернулся к стене и сделал вид, что спит.
— Брось,— сказал я.— Все равно ведь не спишь.
Но он был упрям и даже изобразил храп.
Ночью я увидел, что он сидит у столика и пишет письмо; в тусклом свете черты его лица были расплывчаты, и мне оно показалось совсем детским.. Еще днем я обратил внимание, что он взял у повара обертки от гречневого концентрата, и не мог понять, зачем они ему. Сейчас, наблюдая за ним полузакрытыми глазами, я все понял — он писал не на тетрадочной бумаге, как обычно, а на этих обертках... Мальчишка ты, мальчишка! Такое письмо казалось тебе романтичным!.. Я представил, как его любимая девушка получит мятый, промасленный треугольник, и снова волна нежности к Славику заполнила мое сердце... Трогательный ты мой мальчик!..