Эмбриология поэзии - В. Вейдле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вейдле не оставался в стороне от центральных дискуссий эмиграции 1930–х годов. Не связывая себя с каким‑либо политическим движением, он в то же время был последовательным оппонентом евразийцев в споре об «особом» национальном пути и в процессе полемики обосновал свое представление о принадлежности христианской России к европейскому организму [374]. В 1952 году, оставив преподавание в Богословском институте, он стал «директором программ» только что созданной в Мюнхене радиостанции «Освобождение» («Свобода»). Среди обстоятельств, повлиявших на его выбор, не последнее место занимала возможность обращаться к соотечественникам и, в то же время, потребность в материальной стабильности, которую после войны давала работа в учреждении, финансируемом США.
Может показаться, что подобная жизнь противоречила основам научного труда: целенаправленным занятиям с известным ограничением интересов. Многие его коллеги, вошедшие в западную профессиональную среду, считали науку и публицистику несовместимыми, как, например, Андре Грабар, сознательно сделавшийся «французским ученым». В его любезном письме с благодарностью за книгу La Russie absente et presente лишь оттенки выдают иную позицию: «Не могу сказать, что я прочел действительно с должным вниманием все, что Вы включили в этот том, но многое усвоил, с одним согласился, над другим задумался, о всем переволновался, вслед за Вами. Как Вы знаете, я всегда держусь в стороне от русских вопросов, но для внутреннего употребления они при мне всегда, и поэтому книга, которую Вы выпустили в свет, будет долго питать мои мысли»[375].
Вспоминая отъезд из Петрограда накануне революции, Вейдле писал: «Мне бы в Оксфорд уехать, доучиваться там; прямо из Финляндии махнуть туда в октябре. Ничего подобного, однако, в голову мне не приходило. <…> Не жалею об этом. Пожалуй, если бы тогда уехал, обангличанился бы я или офранцузился вконец. Это было бы, разумеется, практично. Только я ведь не «практический деятель» <…>: созерцатель, пониматель. Непрактичным родился, непрактичным и умру»[376].
Очевидно, что Оксфорд назван здесь не случайно. Он символизирует не только западный университетский мир, но и «возможную» жизнь Вейдле, напоминая одну из первых попыток вернуться к преподаванию и научному труду. В 1929 году, устроившись корректором иностранных языков в университетское издательство Оксфорда, он одновременно пытался занять вакансию преподавателя славянских языков (Faculty of Medieval and Modern Languages (Slavonic Studies)). Поначалу казалось, что шансы кандидата высоки, а место в английском университете обещает устойчивую профессиональную карьеру, избавление от парижской скудости и даже семейную жизнь. Обнадеженный результатами собеседования, кандидат писал жене: «Теперь мы с тобой и путешествовать сможем, и Ходасевичей к себе в гости звать. А когда профессором буду, то и поделиться сможем и с Ходасевичем, и с твоей семьей. И Диму можно будет учить как следует»[377]. Однако решающее голосование оказалось не в его пользу: «В факультете образовалось, против всякого ожидания, враждебное большинство: меня не выбрали, и потом еле- еле, большинством одного голоса удалось провести отказавшегося в мою пользу Коновалова. <…> Отвели меня не потому, что вообще нашли негодным, а за незнание славянских языков отсутствие английск<ого> образования (у Коновалова образование это есть, и он знает болгарский)»[378]. Работа в издательстве, принося минимальный заработок, в то же время отнимала возможность профессионального роста, и потому решение вернуться в Париж созрело быстро. Весной 1930 года Вейдле оставил службу под предлогом ухудшающегося зрения. Впрочем, надежды на работу в английских университетах и на переезд в Англию некоторое время сохранялись: «Наше будущее все же должно быть здесь, и если полные утешительные <?> перспективы отдаленны, но частичные, м<ожет> б<ыть>, не так далеки» [379]. Вероятно, в последний раз он пытался получить работу в Англии уже после войны: но, несмотря на рекомендации И. А. Бунина, Г. П. Струве и Т. С. Элиота, так и не стал преподавателем русского языка и литературы в университете Ливерпуля[380]. Не увенчалась успехом и попытка получить работу в Мичиганском университете, предпринятая после ухода из Богословского института [381].
В дальнейшем преподавание Вейдле носило эпизодический характер. Уйдя с радиостанции, на рубеже 1950—1960–х годов он в течение ряда лет читал историю искусства в Брюгге, в College d'Europe — небольшом учебном заведении, которое готовило сотрудников администрации так называемой «Малой Европы». В 1964—1965 гг. Вейдле два семестра преподавал историю искусства в Мюнхенском университете, а весной 1968 и осенью 1970 читал спецкурсы и вел семинары в Нью–Йоркском (NYU) и Принстонском университетах.
Восстанавливая свою научную генеалогию, Вейдле писал: «Я выкормыш французского вкуса и немецкой Geisteswissenschaft (Буркгардт, Вёльфлин; венская школа: Ригль — Дворжак; Фосслер — от него идут и Шпитцер, и Ауэрбах <…>» [382] Несколько позже он дополнил этот ряд именем Эрвина Панофского [383]. Становление Вейдле–филолога и искусствоведа происходило в пору зарождения формализма, основатели которого учились вместе с ним на историко–филологическом факультете, а затем работали в Зубовском институте. Однако свое понимание науки об искусстве он определял, полемизируя с этой школой. Свидетельство тому — уже первое выступление Вейдле в печати, отклик на статьи Тынянова и Эйхенбаума, опубликованные в мемориальном блоковском сборнике 1921 года. Демонстративно–отстраненный аналитический подход вызвал у него резкое неприятие: «Нигде не выражено так ярко самодовольство теоретического человека, которому все безразлично, кроме слов и схем и придуманной им точки зрения» [384]. Эта тирада, отсылающая читателя к словам Ницше о сократовском расчленяющем мышлении, говорит скорее не о методологических претензиях, а о моральных основах неприятия. Впрочем, Тынянов сознательно провоцировал отпор традиционалиста, противопоставляя личность автора его поэтическому alter ego: «Блок — самая большая лирическая тема Блока. <…> Этого лирического героя и оплакивает сейчас Россия. <…> когда говорят о его поэзии, почти всегда за поэзией невольно подставляют человеческое лицо — и это лицо, а не искусство полюбили все» [385]. Хотя 1922 году Вейдле лишь предостерегает о потенциальных опасностях нового подхода к искусству, который рассекал художественное и этическое начала и схематизировал индивидуальное в литературном произведении. Возвратившись через десятилетия к своей рецензии, он писал: «Обе статьи [Тынянова и Эйхенбаума. — И. Д.] содержат замечания дельные и анализы, заслуживающие внимания: в каждой есть больше мыслей, чем в статье Вейдле <…> Смешон мне теперь мальчишеский этот задор. Но <…> от сказанного в ней не отрекусь ничуть. <…> Никогда я не признаю, чтобы даже самые четкие смены литературных поколений или направлений были важней поэтической личности <…>»[386].
Уже будучи в Париже, Вейдле кратко изложил свое отношение к формальному методу в рецензии на книгу Б. М. Энгельгардта: «Дело, в сущности, все в том, что приемы литературного исследования, применяемые формалистами, совсем не плохи, плохи только те общие представления об искусстве, на которые они желают опереться, или, верней, то отсутствие сколько‑нибудь глубоких представлений об искусстве, которое во всех их писаниях сквозит. Для критика здесь открыты, казалось бы, два пути: или, оставаясь в области приемов литературного исследования, критиковать эти (тоже не безупречные, разумеется) приемы, или, поднявшись в области эстетики, даже поэтики, показать, что формалисты вовсе туда не поднялись. Если же самому эту поэтику или эту эстетику строить, то нет вообще никакой надобности при этом о формалистах вспоминать»[387].
Но, оставаясь острым, порой язвительным критиком формалистов, Вейдле внимательно изучал их работы. Это видно даже по написанной полвека спустя статьям «Эмбриологии…», в которых нередко использованы материалы опоязовских изданий: «Критика во мне сборник этот [«Поэтика», 1919. — И. Д.] и подзадорил, и уязвил, и многому попросту научил. Хранится он у меня и по сей день. Ничего, не истлела скверная его бумага. Ничего, хоть и смутным было время, но еще живым»[388]. Симптоматична позиция, которую Вейдле занял по отношению к полемике о формальном методе, развернутой в России во второй половине двадцатых годов. Рецензируя книгу В. М. Жирмунского, он отмечал: «В споре с формалистами автор, несомненно, прав, но на стороне формалистов все же больше творческого усилия и больше свежей мысли»[389]. Характерно и неприятие пристрастной статьи Ходасевича, единомышленником которого Вейдле оставался в большинстве случаев[390].