Александр Блок - Константин Мочульский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А какое великое возрождение, то есть сдвиг всех сил, нам предстоит, и до какой степени техника и художественное творчество немыслимы друг без друга (technй — по-гречески — искусство), — мы скоро увидим, ибо, если мы только выправимся после этого потопа, нам предстоит перенестись на крыльях в эпоху великого возрождения, происходящего под знаком мужественности и воли».
Вторая заметка (10 ноября).
«Одичание— вот слово; а нашел его книжный, трусливый Мережковский. Нашел почему? Потому что он, единственный, работал… Итак, одичание.
Черная, непроглядная слякоть на улицах. Фонари — через два… Молодежь самодовольна, „аполитична“, с хамством и вульгарностью. Ей культуру заменили Вербицкая, Игорь Северянин и пр. Языка нет. Любви нет. Победы не хотят, мира — тоже. Когда же и откуда будет ответ?»
Гибель старого мира и великое возрождение в будущем— так переживал Блок войну 1914 года. П. Сухотин,[73] рассказывая о своей встрече с поэтом «в ночном притоне», подтверждает это заключение.
«Мы в ночном притоне, — пишет он, — за кособоким столиком… И перед нами чайник с запрещенной водкой… А рядом навзрыд плакал опьяненный деревенский парень… Мы расстались. Но как-то именно в эту встречу Блок сказал мне: „А кончится эта страшная кутерьма — и кончится чем-то хорошим“».
СТИХИ 1913–1915 ГОДОВВ 1914 году Блок заканчивает цикл «Пляски смерти». Последнее стихотворение «Вновь богатый зол и рад» написано в ритме фабричной песни под гармошку; бледный месяц смотрит с кровель каменных громад; не ищи царя во дворце — он не там:
Он — с далеких пустырейВ свете редких фонарейШея скручена платком,Под дырявым козырькомПоявляется.Улыбается.
Этот призрак оживет в поэме «Двенадцать», превратится в красноармейца Ваньку:
Он в шинелишке солдатскойС физьономией дурацкойКрутит, крутит черный ус,Да покручивает,Да пошучивает.
В ритме фабричной песни Блок уже слышит «революционный шаг» Двенадцати.
Следующий цикл стихов озаглавлен «Жизнь моего приятеля». Страшная пустыня жизни, безверие и грусть в черной душе; пройдет ненужный день, наступит ночь и
Бессмысленность всех дел, безрадостность уютаПридут тебе на ум.Тоска сожмет горло и выгонит на «улицы глухие»:Куда ни повернись, глядит в глаза пустыеИ провожает ночь…
И тогда всё: печаль, томление, малые труды и мелочные заботы — кажется таким ничтожным:
И, наконец, придет желанная усталость,И станет все равно…Что Совесть? Правда? Жизнь? Какая это малость!Ну, разве не смешно?
Тема «потери души», «смерти заживо» возвращается с упорством навязчивой идеи: тут и бесшабашная удаль проигравшегося игрока, и мрачное шутовство пропойцы, и равнодушный цинизм «пропащего человека». Жил в чаду, утешался мукой ада
Пробудился: тридцать лет.Хвать-похвать, а сердца нет.Сердце — крашеный мертвец.И когда настал конец,Он нашел весьма банальнойСмерть души своей печальной.
Немцы называют это «юмором висельника». Поэт играет на снижении высокой романтической темы («гибель души»), погружая ее в пошлость мещанского быта:
Когда невзначай в воскресеньеОн душу свою потерял,В сыскное не шел отделенье,Свидетелей он не искал.
А свидетели были: старуха в воротах, дворник, дворовый щенок и обмызганный кот. Это— прием гоголевского гротеска: так и майор Ковалев «невзначай» потерял нос.
В следующем стихотворении, написанном вольным стихом, — иронический протокол дня поэта:
День проходил, как всегда,В сумасшествии тихом.
Вокруг говорят о болезнях, врачах, службе, газете, Христе. Поэты присылают свои книжки, влюбленные дамы — розы, курсистка— рукопись с эпиграфами из Надсона и символистов, критик громит футуризм и восхваляет реализм; а вечером в кинематографе барон целуется под пальмой «с барышней низкого званья». И только ночью волнуют сны из иного мира:
Нет, очнешься порой,Взволнован, встревоженВоспоминаньем смутным,Предчувствием тайным…
Бесплодный жар вдохновения, ненужные мечты; не лучше ль, чтоб и новый день проходил, как всегда.
В сумасшествии тихом.
Два последних стихотворения цикла озаглавлены «Говорят черти», «Говорит смерть». Черти советуют писать греховные стихи, пить вино и целовать женщин, — ведь все равно наступит «сумасшедший час», когда поэт будет проклинать их в «исступленном покаянии»:
И станешь падать. Но толпоюМы все, как ангелы чисты,Тебя подхватим, чтоб пятоюО камень не преткнулся ты.
Страшно, когда тайная жизнь души лежит перед глазами, как механизм разобранных часов; когда знаешь, что грех неизбежно сменится покаянием, а покаяние новым грехом. Страшна эта мертвая закономерность в живом, необходимость в свободе. Для Блока это и есть Дьявольское «искушение в пустыне»; вот почему — евангельские слова:
…чтоб пятоюО камень не преткнулся ты.
К циклу «Жизнь моего приятеля» примыкает стихотворение: «Как растет тревога к ночи».
Пусть кругом холодно и темно, пусть мучит совесть:
Ах, не все ли мне равно!Вновь сдружусь с кабацкой скрипкой,Монотонной и певучей,Вновь я буду пить вино.К чему притворяться живым?Все равно не хватит силыДотащиться до концаС трезвой, лживою улыбкой,За которой страх могилы,Беспокойство мертвеца.
Когда наступила война 1914 года, Блок написал вещие слова:
В сердцах, восторженных когда-то,Есть роковая пустота.
Тогда ему открылось: страшная пустыня, лежавшая в его душе в эти «испепеляющие года», не была его личной судьбой; это была судьба России. «Крашеным мертвецом» было не одно его сердце: весь старый мир корчился в муках агонии. Наступал страшный суд истории; голоса, слышимые поэтом-пророком, призывали к покаянию. Надвигались
Неслыханные перемены,Невиданные мятежи.
В стихотворении: «Ну, что ж? Устало заломлены слабые руки», написанном за несколько месяцев до войны, поэт со спокойной уверенностью говорит о своем пророческом даре:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});