Александр Блок - Константин Мочульский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни к одному настоящему поэту-символисту, ни к Брюсову, ни к В. Иванову, ни к Сологубу и менее всего к Блоку, упрек этот не относится. Поэзия, обращающая мир в фантом, просто плохая поэзия; символизм и акмеизм тут ни при чем. Но спор идет о другом. Городецкий от лица акмеистов борется не с символическим искусством, а с искусством вообще, с его вечной религиозной основой, с единственным смыслом его существования, «прикосновением к мирам иным». Новое поколение просто не понимает языка старшего. Мечты о мистерии, о всенародной трагедии, о великом эпосе— кажутся ему чудачеством. «Мистика» становится бранным словом; «романтизм» высмеивается. «Модернисты» 10-х годов — скептики и позитивисты. Они подготовляют появление «имажинистов», «эгофутуристов» и просто «футуристов». Расцвет русской поэзии начала XX века приближается к концу.
Блок чувствует этот конец; 22 марта он пишет в «Дневнике»: «По всему литературному фронту идет очищение атмосферы. Это — отрадно, но и тяжело также. Люди перестают притворяться, будто „понимают символизм“ и будто любят его. Скоро перестанут притворяться в любви к искусству. Искусство и религия умирают в мире, мы идем в катакомбы, нас презирают окончательно. Самый жестокий вид гонения — полное равнодушие… Футуристы в целом, вероятно, явление более крупное, чем акмеизм. Последние — хилы: Гумилева тяжелит „вкус“; багаж у него тяжелый (от Шекспира до… Теофиля Готье), а Городецкого держат, как застрельщика с именем, думаю, что Гумилев конфузится и шокируется им нередко».
На смену трагическому мироощущению символистов — их тоске, отчаянию, предчувствию гибели — идет новая жизнерадостность, оптимизм и «веселое ремесло» акмеистов и футуристов. Этот «мажорный тон» и официальная «бодрость» молодежи удручают Блока. «Все, кажется, благородно и бодро, — записывает он 11 марта, — а скоро придется смертельно затосковать о предреволюционной „развратности“ эпохи „Мира искусства“. Пройдет еще пять лет, и „нравственность“ и „бодрость“ подготовят новую „революцию“ (может быть, от них так уж станет нестерпимо жить, как ни от какого отчаяния, ни от какой тоски). Это все делают не люди, а с ними делается: отчаяние и бодрость, пессимизм и акмеизм, „омертвление“ и „оживление“, реакция и революция… то, что называют „жизнью“ самые здоровые из нас, есть не более, чем сплетня о жизни».
Блок догадывается о законе чередования в русской жизни «мажорных» и «минорных» эпох; действительно, регулярность таких смен в XIX и XX столетиях поразительна: «мажорная» эпоха Отечественной войны сменяется «минорным» романтизмом 30-х и 40-х годов; «мажорное» строительство 60-х годов уступает место «минорной» чеховщине 80-х; «мажор» «Возрождения» начала нового века кончается минором «вырождения» в конце первого десятилетия и снова звучит «мажором» акмеистов и футуристов. Блок-пессимист толкует эту закономерность как исторический фатум: «не люди делают, а с ними делается».
Поэт радуется «очищению атмосферы», но какая пустыня вокруг него! Ни единомышленников, ни друзей. Он— один. В «Дневнике» производится смотр «рассеянной армии»: «Философов брюзжит, либеральничает, Мережковский читает доклады о „Св. Льве“, одинаково компрометируя и Толстого и святых. Гиппиус строчит свои бездарные религиозно-политические романы. А. Белый — слишком во многом нас жизнь разделила. М. И. Терещенко уходит в свои дела… Остальных просто нет для меня — тех, которые „были“ (В. Иванов, Чулков…)» (29 апреля).
Иногда, в редкие минуты душевной бодрости, поэт принимает свое одиночество как счастливый дар. 10 февраля, в морозный, солнечный день он пишет: «Пора развязать руки. Я больше не школьник. Никаких символизмов больше— один отвечаю за себя, один — и могу еще быть моложе молодых поэтов „среднего возраста“, обремененных потомством и акмеизмом… Весь день в Шувалове— снег и солнце — чудо!»
Этот выпад против Гумилева— не единственный; в другом месте «Дневника» Блок отмечает: «Ненависть к акмеизму». 20 апреля заметка: «В акмеизме, будто есть „новое мироощущение“, лопочет Городецкий в телефон. Я говорю— зачем хотите „называться“, ничем вы не отличаетесь от нас… Я говорю: главное, пишите свое».
Но эти припадки боевого настроения очень редки. Блок не хочет борьбы, уходит в свою «мурью», боится жизни. Новая эпоха кажется ему воплощенной в фигуре знаменитого организатора выставок и балетов С. П. Дягилева, который внушает ему мистическую жуть. «Цинизм Дягилева, — пишет он, — и его сила. Есть в нем что-то страшное, он ходит „не один“. Искусство, по его словам, возбуждает чувственность; есть два гения— Нижинский и Стравинский… Очень мрачное впечатление, страшная эпоха, действительность далеко опередила воображение Достоевского, например, Свидригайлов какой-то невинный ребенок. Все в Дягилеве страшное и значительное» (11 марта). От ясновидения Блока не укрылось «страшное» в Дягилеве. Биографам-панегиристам необходимо считаться с этим прозрением поэта.
Переписка с А. Белым продолжается, но Блок начинает ею тяготиться. «Не нравится мне, — записывает он, — наше отношение и переписка. В его письмах все то же, он как-то не мужает, ребячливая восторженность, тот же кривой почерк, ничего о жизни, все почерпнуто не из жизни, из чего угодно, кроме нее. В том числе, это вечное наше „Ты“ (с большой буквы)». И в другом месте: «В Боре в высшей степени усилилось самое плохое (вроде: я не знаю, кто я… я, я, я… — а там упала береза)…Иисус для Штейнера тот, который был „одержим Христом“» (?) (20 января).
Новый роман Белого «Петербург», не принятый в «Русскую мысль», по настоянию Блока печатается в альманахе «Сирин». По этому поводу поэт записывает: «Я считаю, что печатать необходимо все, что в соприкосновении с А. Белым; у меня всегда повторяется: туманная растерянность, какой-то личной обиды чувство; поразительные совпадения (места моей поэмы), отвращение к тому, что он видит ужасные гадости; злое произведение, приближение отчаяния (если вправду мир таков)… И при всем этом — неизмерим А. Белый, за двумя словами— вдруг притаится иное, все становится иным…»
В мае Белый с Асей Тургеневой приезжают в Петербург. Блок кратко отмечает в «Дневнике»: «Три свидания с А. Белым и его женой. Второе было ужасно тяжелое. После него— Inferno. Апатия такая, что ничего не хочется делать… Дневник теряет смысл, я больше не буду писать». Жалко, что «Воспоминания» Белого о Блоке не доведены до 1913 года. Мы так и не узнаем, почему беседы с Белым привели Блока в удрученное состояние. Решение свое он исполнил: «Дневник» прерывается до 1917 года.
В конце зимы бывший артист театра Комиссаржевской, Зонов, открывает общедоступный театр на Обводном канале под названием «Наш Театр». В труппе его участвует Любовь Дмитриевна. Блок иногда посещает спектакли; Зонов предлагает ему поставить «Розу и Крест», но он отклоняет это предложение.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});