Избранное - Ван Мэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так что? Любишь партию, говоришь? А что ж на тебя ярлык навесили, коли любишь? Оправдаться пытаешься! Отбить атаку и рассчитаться с нападавшими!
Ну, подумайте, что пользы стране, если в ней станет на одного врага больше? Поднимется качество стали? Увеличатся проднормы для крестьян? Нет же; так к чему все эти фокусы, превращающие человека в законченного врага?
Искупить? Какую же вину собираешься ты искупать? Со старыми долгами не расквитался, а уже в новые лезешь, если все суммировать, твои злодеяния небо захлестнут, и смертью не расплатишься!
О несчастная вдова Сянлиня! Так жаждала жить — и не сумела избавиться от «грехов», которые на тебя навесили. Но отчего же судьба коммуниста, чистого, доброго молодого человека, полного жизненных сил и живущего в социалистическом новом Китае, так напоминает судьбу героини старого лусиневского рассказа?! О великая и многострадальная нация — китайцы!
А ну-ка, мы тебя — да на крючок, подвесим!
Зачем подвешивать? Что же такое Чжун Ичэн? Шапка? Пальто? Бутыль с соевым соусом?
Сначала бабахнем, а затем переварим, тут же, на месте…
Так что же они все такое? Пампушки? Пирожные на тарелке? Или витки из щавелевой муки, которыми без зверского аппетита и не соблазнишься? Ну, переварили, а дальше что будет? Фекалии да моча? Отрыжка, газы?
«Чистильщики» сформулировали так: «Чжун Ичэн, пол мужской, родился в 1932 г. в городе П. Происхождение: из городской бедноты. Социальное положение: учащийся… Сознание означенного Чжуна с детства было ультрареакционным, в 1947 г. из неблаговидных, корыстных побуждений пролез без положенных формальностей в партийную организацию, в которой заправляли подручные Лю Шаоци… В 1957 г. осуществил нападки на партию посредством стихотворения… Вины своей не признал и от разоблачения преступлений лжекоммунистов, подручных Лю Шаоци, отказался… Фактически отнесен к неперестроившимся буржуазным правым элементам…»
Год не установленЧерная ночь, клейкое желе, подкрашенное тушью, вязкое, дрожащее. Где-то есть, наверное, у нее границы; но где? Сквозь это желейное дрожание бредет, опираясь на посох, седой Чжун Ичэн с широко раскрытыми — два высохших колодца — глазами. Свистит, срываясь с беспредельных высот, безумный ветер и несется по бесконечной степи, растворяясь в безграничном море мрака. То ли молнии вспыхивают? То ли земные огни? То ли зарницы? То ли могилы светятся? Озаряют костистый лоб Чжун Ичэна, изрезанный застарелыми морщинами. Он приподнимает посох, простукивает пустоту, рождая деревянный отзвук, будто стучит в какую-то ветхую дверь: бам, бам, бам.
Чжун Ичэн, Чжун Ичэн, Чжун Ичэн!
Отчетливо и далеко разлетелись звуки, звонкие и пустые, как эхо, рождаемое пустым чаном, когда наклонишься над ним и крикнешь.
Чжун Ичэн, Чжун Ичэн, Чжун Ичэн!
Черная ночь вращалась, качалась, колебалась, плыла. Срывался, вопил, летел, рассыпался во все стороны безумный ветер. Накренялась мачта в волнах, сползала с вершины снежная шапка, низвергался со скалы водопад, и метались по улицам головы людей…
Чжун Ичэн, Чжун Ичэн, что с тобой?
Он умер, Чжун Ичэн, Чжун Ичэн.
Вспышка молнии, кромешная тьма.
Ни звука. Ни просвета. Ни шороха.
Едва-едва, словно за сто километров, попискивают сто скрипочек, или в ста километрах посверкивают сто свечечек, или сто Лин Сюэ за сто километров зовут Чжун Ичэна…
Компривет, компривет, компривет… Что скажешь ты обо мне?
Они ускользают от меня, и компривет, и ее советы, надо поднять эту неподъемную, сжатую голову, надо распахнуть глаза и прозреть дали дальние…
В новой вспышке молнии Чжун Ичэн видит себя уже рядом с Лин Сюэ, он вздымает факел. Нет, не факел — сердце, страдающее, пылающее сердце.
1978 год, сентябрьДневник Чжун Ичэна
«Сегодня утром написал апелляцию, впервые за двадцать один год высказал партии все, что лежит на душе. Как жаль, что жизнь дается человеку только раз. И со всем, что встречается человеку на пути, он вступает в бой неподготовленным, без опыта. Если бы все начать сначала, мы бы намного меньше глупостей натворили… И все же, оглядываясь на рытвины да колдобины двух с лишним десятилетий, я ни о чем не жалею и не ропщу ни на небо, ни на людей. И не ощущаю пустоты, не считаю все, что было, невообразимым кошмарным сном. Шаг за шагом брел я сквозь эти десятилетия, твердо веря, что ни один шаг не был сделан зря. Единственное, на что я уповаю, — не забудется урок, оплаченный кровью, слезами, невообразимыми страданиями, и история запечатлеет те дни, восстановленные в своем истинном облике…»
6
1958 год, ноябрь — 1959 год, ноябрьТруд, труд, труд! Сотни тысяч лет назад труд создал из обезьяны человека. Спустя сотни тысяч лет в Китае физический труд продолжает демонстрировать свои великие возможности в деле очищения сознания, перестройки душ. Чжун Ичэн глубоко верил в это. Свою горячую любовь к родным просторам и народным массам, которым жаждал отдать всего себя, исступление, с каким пытался искупить свою вину, всю энергию юности, неисчерпаемый поэтический восторг, постоянно возобновляемый и обновляемый жизнью, — все вложил он в тяжелый физический, можно сказать, первобытный труд в горной деревне. Он таскал на загорбке нагруженные доверху корзины с катышками овечьего помета — удобрять террасированные поля в горах, и уже через пару секунд с него начинал лить пот, как вода из соевого творога, когда на него накладывают сверху тяжеленную каменную плиту. Карабкался по хребтам да склонам, петлял по извилистым горным тропам. Спина выгнулась — наклон (градусов семьдесят) помогал сохранять равновесие, — ноги раскорячены — ну, совсем старик крестьянин. Руки расслабленно опущены, словно в полном блаженстве. Порой он весьма благочестиво скрещивал их на груди. Или обхватывал себя кольцом, как в позе дыхательной гимнастики цигун — в полуприседе перед прыжком. Он ощущал, как при каждом шаге напрягаются ноги и поясница, да, он крепко стоял на земле, на реальной почве, и свои силы, свой энтузиазм, равно как и удобрения, полные столь необходимых сельхозкультурам азота, фосфора, калия и органических веществ, нес полям вскормившей нас Республики.
Подбирал навоз. Для него это было честью, и тяжелый запах даровал душе покой. Всякий раз, перемешивая навозную жижу с желтоземом, он приходил в умиление. Вот она перемешивается, бродит, фильтруется, желтозем чернеет, глина разрыхляется, а потом все это нагружают на телеги, везут на поля, разбрасывают, ветер поднимает навозные комочки, и они, бывает, попадают в рот. Даже это было ему приятно, ибо мать-земля вот уже двадцать с лишним лет кормит его, а он свои дары впервые принес ей лишь сейчас…
По весне он рыхлил, ничего, кроме земли, не видя и не слыша, всю силу мышц и порывы души вкладывая в три повторяющихся движения: распрямившись, приподнять лопату, вдавить ее ногой в землю, перевернуть землю и опять, распрямившись, приподнять лопату… Он превратился в рыхлительный механизм, и никаких движений, кроме этих трех, в его жизни не существовало. Они сливались в одно непрерывное, словно приводимое в действие электромотором, и он торопился, будто участвовал в международных соревнованиях. Поясница ныла, ноги становились как ватные, он злился и до боли стискивал зубы. Когда силы иссякали, он принимался подпрыгивать, всей тяжестью тела наваливаясь на лопату, и лишь так, весом тела, с выдохом, медленно вгонял ее в землю… Гудит голова, он работает уже не размышляя, механически, обреченно ускоряя свой трехступенчатый круговорот. Самозабвенный труд, и тяжкий, и радостный. Час, три, двенадцать ускользают прочь как миг единый, пока он перелопатит огромный пласт! Влажные бурые комья хранят след лопаты. У тебя нет желания пересчитать, сколько лопат ты перекидал? Уж конечно, больше, чем волос на твоей голове… Вот на что, оказывается, может сгодиться человек. И уж этих-то дел никто в одно прекрасное утро не перечеркнет, честя его так, что живого места не останется…
Летом он жал пшеницу, пригнувшись, сбросив рубаху, подставляя спину солнечным лучам. Серп-то, оказывается, отличная штука — живая, ловкая, что твои искусные пальцы, им можно не только подрезать колосья, но и подпирать, собирать, подтаскивать. Чжун Ичэн выучился владеть серпом, и не просто так, а весьма виртуозно: вжик — и обнажается полоска земли, вжик — и еще полоска. А брови-то, брови разлюбезные, как здорово придумано, что у каждого их по паре, иначе пот залил бы глаза. Поле засажено густо, между колосьями ветру не пробраться, а распрямишь поясницу — и оно вдруг распахнется перед тобой, и видишь крестьян, работающих на дальнем его краю, горы, речку. Освежая, налетает ветерок. Да, можно собой гордиться…
Осенью, обмотавшись вокруг пояса веревкой и сжимая в руке серп, он отправлялся на заготовку терновника. Несколько месяцев к серпу не прикасался и сейчас обрадовался, будто встретил старого друга, от которого давно не было вестей. Он взбирался на рискованные кручи, по бездорожью шел как по равнине. За год полюбил горы, освоился тут. Глаза стали зоркими, как у охотника; ага, вон там, между грудой камней и разнотравьем, подходящий кустарник, как раз нужного роста, ветки как на подбор — одинаковой толщины, чистые, ровные, уже достаточно отвердевшие, но еще не старые. Он напрягается, душа ликует. В несколько прыжков Чжун Ичэн добирается до кустарника, левой рукой зажимает его, чуть взмахивает правой, вжик — и пучок отменного терновника, срезанный серпом, уже в кулаке, тут же перевязан, приторочен к поясу; он поднимает голову и видит новую цель и опять ловко, как джейран, проворно, как олень, карабкается вверх, зорок и могуч…