Избранное - Ван Мэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не помню, во всяком случае, за полночь.
— За полночь ты еще не спал? Чем же занимался?
— Я спал, но сильный ветер…
— Почему же другие не проснулись, а только ты?.. Почему помчался к складу дорожников, не доложив руководству? Там ценные материалы, разве ты не знал этого?.. С какой целью взломал дверь кухни?.. Где был, что делал, что говорил за прошедшие сутки начиная с шести вечера, изложи подробно, кто сможет подтвердить? Не увиливай, не изворачивайся…
Вопрос за вопросом. Поначалу Чжун Ичэн, привыкший к руководству и к товарищам относиться с доверием, искренне, вежливо старался давать точные и исчерпывающие ответы, хотя его мучила боль, он сутки не ел и силы, физические и душевные, были на исходе. Но вопросы не прекращались, один чудовищней, непостижимей другого. Вопрос, на который он четко ответил, через мгновение в другой форме, в другом ракурсе повторялся другим следователем, и все скрупулезно фиксировалось, в ответах изощренно выискивали противоречия, придирались к словам… И вдруг — о, болван, тупица! — он понял, что за всем этим кроется. Представить себе это было не легче, чем вообразить небо, обрушивающееся вниз, разверзающуюся землю, потекшую вспять Хуанхэ. В глазах потемнело, пот залил лоб, переносицу, шею, задрожали губы, раздулись ноздри, похолодели конечности, и тогда он наконец выкрикнул:
— К чему все эти вопросы? Как можно так не доверять людям? О Председатель Мао, знаете ли вы…
— Не забывай, кто ты есть! — дружным хором оборвала его троица.
Но Чжун Ичэн уже не услышал этого напоминания. Небо накренилось, земля пошатнулась, раскололась голова, покачиваясь, поплыло тело, и капля за каплей заструилась из сердца кровь. Он понял, что умирает.
1979 годСерая тень:
— Так тебе и надо!
Чжун Ичэн:
— Что ж, по твоему разумению, умник, надо было закрыть глаза на пожар? Пусть огонь пожирает и добро, и деревню, и крестьян, и рабочих? Тьфу!
1975 год, августПрошло пять лет после первой ссылки, и Чжун Ичэна вторично послали в деревню, дабы он там «растворился среди крестьян». Ссылка, труд до пота, лепешки, еда из общего с крестьянами котла — это теперь его не только не обременяло, но даже помогало выжить и не сломаться в это смутное, неустойчивое время. Прошлое обратилось в кусок льда. И когда кто-нибудь вдруг проявлял к нему интерес, он лишь криво усмехался:
— Это все было в предыдущем рождении.
Двадцать с лишним лет страданий преобразили его и внешне, и внутренне, он стал другим человеком. Суровая действительность раскрыла ему глаза, и теперь его страшили лишь телесные муки, а с душевными терзаниями было покончено. В деревне он познал сельский труд, который изменил его душу, и Чжун Ичэн вернулся к стихам. Но постарел, и ему все труднее было отбиваться от нападок критики, особенно — в последнее десятилетие, когда критика пошла по второму кругу, — «переваривали сваренное», ходила такая невеселая шуточка, — достоинство он, правда, сохранил, но лишь глубоко в душе, а снаружи — скромная улыбочка, почтительная дрожь в голосе. Жизнь раздавит любые надежды, время развеет твою весну. Да о чем тут еще толковать!
Но одна застарелая привычка, с тех времен двадцатилетней давности, все же сохранилась у него — принимать близко к сердцу дела страны. Погружаясь в газеты, слушая радио, он забывал поесть. Продирался сквозь туман звучных и пустых слов, стараясь доискаться правды о стране и мире, и ночи не спал, снедаемый тревогой…
В семьдесят пятом стали приходить письма от жены Вэя — того впутали в какое-то дело с «февральской смутой»[185], и с шестьдесят восьмого семь лет он просидел в тюрьме где-то в другой провинции, только недавно выпустили. «Он безнадежно болен, часто тебя вспоминает и очень хочет увидеть…»
Лишь после третьего прошения об отпуске, когда закончилась страда, Чжун Ичэн с превеликим трудом вырвал десять суток. И в один из дней августа после полудня объявился в крохотной, двенадцать квадратных метров, комнатушке в городе П.
У старины Вэя был рак крови, последние два дня приступ шел за приступом, он терял сознание, потом вновь приходил в себя. При виде Чжун Ичэна на его застывшем бледном лице появилось умиротворение.
— Успел все-таки. Осталось в этом мире кое-что, что мучает меня: твое дело пятьдесят седьмого года…
— Дело прошлое, — чуть заметно улыбнулся Чжун Ичэн.
— Нет, хватит нам таких ошибок. Я очень хочу, чтобы ты подал апелляцию…
— Жить мне, что ли, надоело? Зачем нарываться? — по-прежнему улыбался Чжун Ичэн.
— Мало тебе! — рассердился старина Вэй и надолго замолчал, прикрыв глаза.
— Но как это можно сделать? Вот уже двадцать лет я под тяжестью неопровержимых улик. В одних только самокритиках по триста тысяч иероглифов…
— Да, — слабым голосом произнес Вэй, — я пытался тогда доказывать, что ты не «правый», но Сун Мин предъявил твою собственную самокритику. Глупец ты! Ну, пусть двадцать лет, пусть триста тысяч, пусть хоть три миллиона иероглифов в твоем деле, правды, справедливости в нем нет. Да хоть бы три горы навалились, мы должны вспомнить дух Юйгуна, передвинувшего горы, и срыть их подчистую. Народ же верил нам. А мы — мы отравили враждебностью, сомнением, недоверием свою жизнь, воздух родины, молодые сердца, искренне любившие и поддерживавшие нас… Ведь это страшная трагедия! Ты что, обижен на партию, малыш Чжун?
Было время, Чжун Ичэн надеялся, горячо надеялся. Но минуло немало черных ночей и бесцветных дней, недель, месяцев, лет. И всякий раз, провожая очередной день, он все глубже хоронил свои надежды и наконец погрузился в такие глубины, что и сам забыл о них. А в последние годы спрятался в непроницаемую скорлупу, откуда высовывался лишь затем, чтобы склонять голову, признавая вину, демонстрируя — как можно чаще, — что с прошлым покончено, что он устремлен в будущее и никакого интереса к дальнейшим разговорам не испытывает, — мумия, и ожить ей уже не дано. Не единожды он умирал, хватит, страшно вспоминать о том, что произошло в пятидесятые, не стоит бередить рану, уже затянувшуюся толстой, крепкой как сталь коркой. Так он обманывал даже самого себя, со временем искренне уверовав, что о прошлом не думает, не интересуется им. А сегодня у постели своего старого начальника, готовящегося покинуть этот мир, вдруг заплакал, услышав открытые, полные доверия слова, каких не приходилось слышать вот уже двадцать лет.
— Нет, — ответил он. — Я зол на самого себя. Возможно, ничего такого бы не произошло, если б я тогда умел в самом себе разбираться, покрепче был бы. Ведь, по правде говоря, будь я на месте товарища Сун Мина с правом критиковать его, то и я бы не дрогнул, так что лучше бы не было… Тогда же били тех, на кого указывали, мы верили всему, что нам говорили! А вы, я знаю, не раз пытались защитить меня… Хотите вновь дать мне рекомендацию в партию? Но это же нереально… У вас нет возможности отстаивать свои слова…
— Ах мы несчастные, — пробормотал, запинаясь, Вэй. — Слишком дорожили своими чиновными шапками. Будь мы с самого начала чуточку трезвей, ответственней, реалистичней, к спускаемым сверху указаниям отнеслись бы критически, решились бы побиться за справедливость в таких делах, как твое, не страшили бы нас дубинки, утрата должности; расправь мы плечи, быть может, вовремя и покончили бы с этим левацким произволом. Стоило кого-то объявить врагом, как мы утрачивали сочувствие к нему, отказывались от защиты, а сваливали всю ответственность на самого человека… Вот и расплачиваемся, самих теперь превратили во врагов, идущих по капиталистическому пути, в черную банду, агентов помещиков, кулаков, реакционеров, негодяев, правых элементов — точно так же как в прежние годы таких, как ты, объявляли агентами Чан Кайши…
— Зачем же вы так, вы-то при чем?..
Старина Вэй с трудом покачал головой, показывая, чтобы Чжун Ичэн не спорил. И продолжал:
— Когда я руководил райкомом, то лишь у троих мы обнаружили откровенно правые взгляды. А потом поступило указание: вытащить по району тридцать одного правого, да еще с половинкой, и в обязательном порядке. Но политическое давление нарастало, процесс вышел из-под контроля, и выявили девяносто правых элементов, а соучастников и того больше. В основном все обвинения, конечно, сфабрикованы. Пока не очищу себя от этого, даже смерть покоя не принесет. Я уже написал рапорт к партии… Возьми его… Придет день, и тебе позволят приложить его к собственной апелляции… Я отвечаю за это. Мы с тобой частица партии, настоящей партии, и во имя народа обязаны восстановить истину… И я горд, смотри, народ с нами и товарищи, которых незаслуженно обидели, по-прежнему всей душой тянутся к партии. У какой другой партии у нас в Китае и за границей сейчас и в прошлом столько верных сердец? Это великая, замечательная партия. Не счесть, сколько сделала она для китайского народа. Да, бывают ошибки, но мне все-таки кажется, что жизнь не прошла зря… Не держи зла на нашу любимую партию…