Кровавый пуф. Книга 2. Две силы - Всеволод Крестовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выстрелы слышались все ближе и ближе, огонь становился сильнее и чаще, — но с кем же это там дерутся москали? Что за отряд и кто его довудца?
IX. Мы и Они
Пока Хвалынцев оправлялся от раны, нанесенной ему кинжалом пана Тршидесентего, восстание, подобно костру, сложенному из сухих поленьев и хворосту, успело с треском и дымом ярко распылаться по целому краю. В Варшаве со дня на день ожидали всеобщего взрыва; поляки сами неоднократно уже назначали день и час, обещали поголовную резню с 22-го на 23-е марта, а после Пасхи зловещие слухи и физиономии еще более стали гулять по Варшаве; потом подобные же посулы были на 3-е мая — исторический день "заложения крулевства", то есть основания польского государства и день знаменитой конституции Чарторыйского, — словом, обещания, угрозы и застращивания повторялись почти периодически; но грозные пушки Александровской цитадели, могущие чрез три часа обратить Варшаву в груду развалин, глядели спокойно и строго из своих амбразур, и Варшава, volens-nolens, ограничивалась одним глухим волнением. Теперь уже было не то, что в период демонстраций 1861-62 года: теперь, в случае открытого нападения вооруженных масс городских обывателей, едва ли кому из русских властей пришло бы в голову шутить и деликатничать. Ржонд народовый, хотя и собирался бомбардировать цитадель конгревовыми ракетами, однако в то же время очень хорошо знал и свойство пушек этой цитадели, а потому решился щадить Варшаву, полагаясь на своевременность европейского вооруженного вмешательства. Ржонду хотелось сохранить в целости столицу Польши для будущей Ржечи Посполитой.
Между тем «Колокол» в начале 1863 года не только продолжал свои кокетливые заигрывания с русским войском, но даже усилил их до пределов последней возможности. Так, например, новогодний свой спич он кончал "заздравным кубком в хвалу и славу русских воинов", уверял будто "казаку на Кавказе стало противно бить независимого черкеса",[230] и будто "военные должны стать с поляками по тому высшему нравственному закону, пред которым бледнеют и краски знамени, и обеты присяги",[231] посылал русских офицеров на казнь, утешая их тем, что мы-де (то есть издатели "Колокола") пред ними, идущими на смерть, склоняем седые головы наши и просим их благословения.[232] Для большего воздействия на русское войско, «Колокол» завел на страницах своего "Общего Веча" какого-то «Старообрядца», который уверял, что за русское правительство могут стоять только "нелюбители православия", что русским людям "не нужно опасаться, но должно точно и с уверенностью надеяться, что под польским управлением нам будет несравненно лучше теперешнего тиранственного положения", и все это потому, что "поляки не бесчеловечны, не властолюбны и не грабительны, и ни за что не будут теснить и мучить народ беззащитный; поляки суть истинные желатели свободы".[233] "Братья старообрядцы! восклицал тот же голос, братья старообрядцы! Вызовите казаков из Польши! Спасите их души от проклятия и научите их лучше смерть принять, чем бесчеловечно святотатствовать".[234] В то же время другой голос, принадлежащий какой-то «Украинке», обращался к русским женщинам с заявлением, что теперь "Россия гибнет хуже чем во времена Минина" и что "ее надо спасти". "Сестры, будем же мы на этот раз Мининым! приглашала «Украинка». Не допустим наших мужей, братьев, сыновей окончательно сгубить себя. Употребим всю силу любви[235] нашей к ним, чтобы поднять их дух до геройского, смелого отречения идти против поляков", в заключение объявляла, что "нет ничего тяжелее и грустнее" чувства русского патриотизма.[236] Впрочем, в этом последнем отношении Герцен поступил еще решительнее, начистоту причислив себя к "русским независимым, то есть не несущим на себе креста патриотизма", и объявив, что он никогда "терпеть не мог патриотизма", потому что "это самая злая, ненавистная добродетель из всех".[237] Вообще, кого-кого только не выкликал в это время «Колокол» из недр России! На его страницах беспрестанно фигурировали и «друзья-юноши», и «друзья-крестьяне», и «друзья-офицеры», и «друзья-семинаристы», которым "терять нечего", и «сестры-женщины», и «братья-солдаты», и «братья-старообрядцы» и наконец даже какой-то "многоуважаемый инок". Все эти друзья и братья с пафосом приглашались отречься от русского государства и восстать с поляками и за поляков.
Но увы! разочарование «Колокола» настало даже гораздо скорее, чем можно было предполагать. Адрес на имя великого князя Константина Николаевича, подтасованный Варшавским Отделом Земли и Воли, появился без подписей в «Колоколе» в конце 1862 года. Но спустя короткое время, на страницах европейских газет раздался протест русских офицеров, расположенных в Варшаве и Польше, протест, покрытый множеством подписей и отвергавший всякую солидарность с подложным адресом. "Печатая документ, содержание которого для нас столь же неприятно как и бесчестно, говорилось в этом протесте, г. Герцен находит достаточным засвидетельствовать одним своим личным ручательством достоверность и подлинность письма, цель которого выставить нас изменниками Государю, отечеству и долгу. Г. Герцен, по своей заботливой услужливости, от которой мы просим его освободить нас, нашел нужным давать советы относительно обязанностей нашего положения. Мы не просили его об этом и желали бы избавиться от таких попечений. По его мнению, честь наша требует, чтобы мы помогали оружием всякому беспорядку, всякому стремлению, которое враждебно правительству и общественному порядку. — Честь не допускает измены присяге, добровольно принятой. Наши обязанности в Варшаве таковы же, как и везде: верность Императору и установленным законам".
Но несмотря на этот протест, перепечатанный и в самом «Колоколе», журнал этот не переставал уверять, что подложный адрес вовсе не подложен, и что напротив, протест составлен подневольно и подписывался по принуждению начальствующих лиц. Эти уверения, вопреки очевидной истине, долго еще продолжались в «Колоколе» со слепым и чересчур настойчивым упорством. Но это упорство имело в виду уже не Россию, а Европу, на которую нужно было напустить тьмы и мглы, так как в европейской печати все сильней и дружней раздавались голоса, призывавшие западные державы к крестовому походу против России. — "Мы (т. е. Англия) должны соединиться с Францией и поддержать Австрию!" вопиял "Morning Post" (февр. 24), в то время как «Колокол» усердно переводил и перепечатывал эти строки: "Австрия и Англия обе должны требовать освобождения Польши… Россия слишком бессильна, чтобы напасть, а Пруссия, ее союзник, слишком ничтожна; обе державы слабы, дезорганизованы и должны подчиниться решению остальной Европы, когда Наполеон, лорд Пальмерстон, Рехберг и Гарибальди соединятся для достижения общей цели".[238] Эти громы не ограничивались одною Россией: за честное союзничество с нами, Герцен неоднократно предрекал анафему и гибель Пруссии и, между прочим, обращался к ней с таким пророчеством, что "нет-де, не быть тебе, Пруссии, во главе германского единства! Нет, ты сама развалишься, государство без народности, — военная нелепость, созданная королем-энциклопедистом!".[239] Зато "очищенная Австрия" удостаивалась его кокетливых похвал и поощрений за каждую поблажку повстанцам, за каждый подвох против России, зато восхвалил он даже католические монастыри и их монахов.[240]
Открылись военные действия против повстанцев. Офицеры и солдаты честно исполняли свой долг. "Братья старообрядцы" не вызвали казаков из Польши, а сами стали присоединяться волонтерами к русским летучим отрядам; "русские сестры" тоже не сделались Миниными по рецепту «Колокола», а употребили "силу любви" своей на ухаживание за ранеными в госпиталях Западного Края, в качестве сестер милосердия, на складчины в пользу их и семейств русских людей, священников да крестьян, замученных повстанцами, — словом сказать, дело сорвалось, не выгорело, воззвания пропали втуне, обманчивые надежды лопнули, — и вот, «Колокол», разражается иеремиадой, которую так и озаглавил «Плачем»: "Ну, солдатики, вы хорошо отслужили вашу службу в Польше! Не забудьте и дома, как вы весело жгли господские усадьбы, какова попили винца из панских погребов, каково поразбивали сундучки с их добром, "при всем блеске пожара". Не все же поляков да поляков — вы уж не оставьте вашей милостью и наших-то, русских". Тут же вопиет он, что "пора пасть России" и в заключение обращается с проклятием: "Что же вы, анафемы сделали из всех усилий наших!? Все, что мы лепили по песчинке, смыли ваши помои, унесла ваша грязь, и через пятнадцать лет я снова, идя по улице, боюсь, чтобы не узнали, что я русский"[241]… Слепая злоба его тут же необузданно предается фельетонному кощунству и глумлению над мертвыми, над памятью человека, случайно захваченного по дороге и с варварской жестокостью замученного жандармами-вешателями единственно за то только, что был одет в русский жандармский мундир.[242]