Кровавый пуф. Книга 2. Две силы - Всеволод Крестовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта же злоба не раз предавала поруганию имена тех русских, которые за границею делали денежные складки в пользу наших раненых солдат и семейств убитых; зато имена поляков, казненных за тайные убийства, с благоговением вписывались в "святые мартирологи" «Колокола». Складки эти были тем более прискорбны лондонским эмигрантам, что касса русского "фонда на общее дело" давно уже не обогащалась никакими посторонними приношениями и с каждым днем пустели все более и более. Напрасно «Колокол» без числа взывал о пожертвованиях "в общий фонд" и "на общее дело" — ему уже никто не откликался из русских. Но признаваясь, что никто не хочет более жертвовать в пользу "Земли и Воли", Герцен в следующем же нумере впадал в странное противоречие с самим собой, самонадеянно уверяя, что "говорить о силе общества "Земли и Воли" неуместно",[243] и это в то время, когда названное общество выпрашивало у варшавского ржонда сто пятьдесят (150)рублей "на поддержку польского дела в России!"
Вместо недавних заигрываний, на русское войско посыпались всяческие клеветы, и Россия стала обзываться в презрительном смысле уже "казарменной, гвардейской и армейской Россией".[244] Г. Огарев распинался в неоднократных уверениях, что стотысячное русское войско в Польше "грабит хорошо, а дерется плохо и оттого не может сладить с двадцатью тысячами повстанцев",[245] что солдаты наши еще "кое-как держатся в перепалке на дальнем расстоянии, но так как у поляков пороху мало, и они жалеют зарядов и сейчас берутся за косы, то наши солдаты большею частью разбегаются по деревням, где они грабят и убивают всех без разбора".[246]
Чуть, бывало, зайдет речь о варварстве русских войск в какой-либо деревне и над каким-либо польским помещиком, сейчас же следует сожаление, что корреспондент позабыл название деревни и имя помещика, но зато отлично помнит все до единой русские фамилии! «Колокол», в своем слепом усердии к польскому делу, договорился наконец до Бог знает каких нелепостей, вроде заявления, что должность министра внутренних дел у нас занимает какой-то Келлер,[247] когда всему свету было известно, что портфель этого министерства принадлежал тогда г. Валуеву, или что польских помещиков арестовывают за то, что они "противу царского указа отпустили усы и бороды",[248] что наш известный русский и православный генерал Иван Федорович Ганецкий есть поляк и называется Владиславом Казимировичем или Казимиром Владиславовичем, что на постах и караулах при железнодорожных станциях весь строй постоянно бывает пьян и, не выходя из фронта, производит насилия, грабежи и бесчинства над пассажирами, что в Вильне не видать солдат иначе, как пьяных, что очень много офицеров и нижних чинов перешло к инсургентам за плату 30 руб. в месяц и что, вообще, нагайки драгун дружно работают, тогда как известно, что наши драгуны никогда и ни в каких случаях не имеют нагаек в своем снаряжении. Наконец, после всего этого, Герцен разражается истерическим криком «подлые», посылая его всем русским, не разделяющим его симпатий к Польше: "Подлые!.. Ни сердце, ни ум, ни опыт ничему их не учат, оттого что они подлые", и тут же отказывается о всякой солидарности с Россией. "Все прежние грехи, говорит он, все настоящие недостатки Польши искупают ей ее мученики и наши мучители. Они смертью своей убивают врагов своих. Каждое замученное тело, брошенное грязными палачами в землю польскую, освобождает ее и освобожает нас самих от призрачного патриотизма"[249]… "Тот, кто любит народ русский тот должен во искупление его звать на главу его кару очистительных несчастий" — и Герцен не задумывается призывать, в виде такой кары, войну Европы на Россию, иронически подзадоривая эту старую Европу, что она, без сомнения, имеет полное право сложа руки смотреть, как лучший, поэтический, рыцарский, доблестный представитель ее — Польша, гибнет, терзаемая грубым, плотоядным животным, паразитно выросшим на несчастном, забитом народе".[250]
Появились известные ноты трех западных держав: Англии, Франции и Австрии — акт величайшей политической наглости, которая, основываясь на призрачном праве трактатов 1815 года и забывая о праве завоевания 1831 года, позволили себе вмешаться во внутренние дела России. Этой наглости, конечно, немало способствовали подстрекающие заявления о бессилии нашего государства и о его внутренних революционных брожениях, то и дело раздававшиеся в европейской печати, с легкой руки «Колокола». Наглость этих требований простиралась до того, что ноты иностранных держав осмелились низводить наше правительство на одну доску с каким-то безымянным подпольным ржондом, приглашая нас вступать этим ржондом в политические соглашения и признать его воюющей стороной. Все эти политические каверзы и проделки совершались именно в расчете на воображаемое бессилие России, в расчете на то, что мы трусим и смиренно подчинимся ультиматуму трех западных кабинетов. Но наши «благожелатели» жестоко ошиблись в этом расчете. Еще прежде дипломатических ответов князя Горчакова, раздался в один голос единодушный ответ целой России. К подножию трона со всех концов, со всех сторон, углов и закоулков Русской земли посыпались бесчисленные адреса. Оскорбленный дух народа встал и заявил себя так твердо, так решительно, что западные благожелатели попятились. — "Что они так испугались"? вопрошал при этом «Колокол», забывший на этот раз свои подуськивания и подпевания разным "Morning Post'ам". "Чего они так испугались или чем их всех так настращали, что нельзя больше удержать вопль, крик, плач, завыванье патриотизма, усердие без границ, преданность без смысла? Адресы, панихиды, молебны на чистом воздухе и в воздухе, продымленном ладоном адресы от грамотных и безграмотных, от старообрядцев и новообрядцев, от курляндских, эстляндских и лифляндских русских, от временно-обязанных крестьян и бессрочно-разоренных помещиков, от старшин Рогожского кладбища и школярей (sic!) кладбища науки, называемого московским университетом".[251]
Герцен не понял, что тут не правительство, а весь народ встал за свою историческую тяжбу, за свое право, добытое многовековою "борьбою за политическое существование", как не понял и того, что у народа есть свой инстинкт, свое чутье, которого ничем и никогда не обманешь. Теперь он стал жалобно причитать о "простом сердце простых людей, которые бесхитростно поддались официальному обману и, помня недавнее освобождение, воображают, что отечество в опасности",[252] что народ верит в правоту неправого дела, будто награбленное немецким правительством (то есть Северо и Юго-Западный край) есть его народное и законное достояние, что за правительство "простодушно подает свой голос обманутое небывалой опасностью старообрядчество и крестьянство".[253] Но и жалобные причитания продолжались недолго. Адреса по-прежнему сыпались отовсюду; общее одушевление росло, готовность на всяческие жертвы за целость, неприкосновенность и достоинство русской державы высказывалась слишком громко, горячо, искренно, и Англия, ввиду этой высоты народного духа, первая попятилась назад. 8-го мая лорд Россель заявил в парламенте, что "при данном настроении русского правительства, а еще более русского народа, не может быть и речи об отделении какой-либо части этой великой империи", что шутки с ней крайне опасны, а потому Англии и нельзя рисковать случайностями вооруженной борьбы. Ответные ноты князя Горчакова, написанные с достоинством прямоты и твердости, подобающими державе, сознающей свое законное право, сделали такое впечатление и на кабинеты, и на общественное мнение Европы, что угрожающие позы трех наших противниц превратились в вежливо-скромный и ласковый поклон. Противники отретировались. Полная дипломатическая победа России была одержана блистательно, и Герцен, с сожалением, с горечью и грустью разочарования воскликнул в «Колоколе», что "войны не будет!".[254] Пока из Финляндии не было адресов, он всячески колол этим глаза русскому правительству, а когда адреса появились, то бесцеремонно объявил, что они добыты стараниями чиновников, обманом и подкупом,[255] и наконец решил, чтс адреса всей России есть ничего незначащая подделка, но что в то время русское общество повально заражено "сифилисом патриотизма".[256] В это время "друзья-солдаты и офицеры" превратились у него уже в палачей и грабителей, «друзья-старообрядцы» и «друзья-казаки» в изуверов и святотатцев, а «друзья-юноши» были обозваны "наемными школярами". Нравственные связи с Россией были порваны, значение Герцена рухнуло навсегда. Его погубило польское дело. "Выжав до конца этот лимон", сами поляки от него отшатнулись, бросили и забыли не сказав ему даже спасибо.[257]