Хрустальный шар (сборник) - Станислав Лем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увидев, с каким размахом она взялась за согласование мнений пророков Ветхого Завета с доктриной Трумэна, Стефан ушел, не дослушав ее. Эта женщина разозлила его больше, чем Абаковский, потому что напомнила ему Бужанов.
До сих пор между ним и Барбарой не было произнесено ни единого слова, которое выходило бы за рамки отношений ординатора отделения и медицинской сестры, за исключением того утра, когда она пришла к нему, чтобы передать деньги за сданную им кровь для матери, а он едва сдержался, чтобы не вышвырнуть ее за дверь.
Май все больше вступал в свои права в саду при клинике. Общие ночные дежурства, полные запахов от веток сирени, достигающих темных окон, подобно приливу, были исполнены теплящегося молчания, но после, с наступлением рассвета, Стефан, возвращаясь в свою комнату, говорил себе: «А может, ничего и нет?»
Кто знает, чем бы все закончилось, если бы совершенно неожиданным образом не вмешался Абаковский. Впрочем, Стефан так и не смог оценить размеров его помощи.
В субботу Стефан с ним дежурил. Утром он принял трудные роды на третьем этаже, где сейчас работала Барбара. Операция была сложная, с обильным кровотечением, поэтому он сменил свой обычный халат на длинный резиновый. Поскольку Абаковского не удавалось разыскать, он попросил сестру, чтобы та позвонила на пост. После операции он вымыл руки и вышел в приемную родильного отделения. Барбара ждала телефонного звонка от дежурного.
Прислонившись к зеленой плитке, слегка склонив набок голову, она касалась висевшего рядом докторского халата Стефана только кончиками пальцев, словно бы легонько гладила. Услышав шаги, она подняла трубку с рычага. Что означал подсмотренный жест? Все или ничего.
– Хорошая спаржа, правда? – сказала в обед жадная до похвалы толстая сестра Генвефа из кухни.
– Что? Что? Какая спаржа? – Стефан ткнул вилкой остатки картошки на тарелке.
Сестра обиделась не на шутку.
– Ну вы и капризничаете. Такую гору наложила, вы все съели, и еще мало?
Стефан глуповато усмехнулся:
– Я задумался. Отличная была спаржа, замечательная.
Он не имел понятия о том, что съел.
Поздним вечером, проходя по коридору третьего этажа, он задержался перед дежуркой сестер. Двери были приоткрыты. Возле шкафчика копошилась Барбара, набирая в шприцы жидкость. Каждый раз, когда она поднимала стеклянную трубочку, свет вспыхивал между ее пальцами. Абаковский, развалившись во вращающемся кресле, с сигаретой во рту, говорил сидевшей рядом Жентыцкой:
– …В Литомежицах на немках наездился, в партии имеет связи, а теперь изображает монаха…
У Тшинецкого потемнело в глазах. Он ворвался внутрь, толкнув дверь. Гнев душил его так, что он не мог говорить.
– Пожалуйста… пожалуйста… в палату… – хрипло крикнул он Жентыцкой.
Акушерка, видя, что дело плохо, выскользнула так проворно, что он даже этого не заметил, не сводя глаз с Абаковского. Франт, с высоко закинутой ногой на ногу, чтобы сохранить кант брюк, имел странное выражение лица: нижняя губа заслоняла закрытые зубы, верхняя поднялась, как у собаки. Его глаза, черные, выпуклые, неподвижно смотрели ниже, на грудь или живот Стефана.
– Извините, чем заниматься… такими разговорами… – с большими паузами произнес Стефан.
Он остывал. Собственно говоря, он не имел доказательств, что Абаковский говорил о нем. Барбара отошла от шкафчика и прошла между ними, опустив взгляд на поднос со шприцами. Стефан вышел вслед на ней.
В два часа ночи приняли последние роды. Рефлектор создавал тень между стоящими. Акушерка вышла прополоскать и исследовать послед. Локон Барбары, которая перегнулась через перила кровати, вобрал в себя свет, блеснул и погас.
Стефан приблизился к ней.
– Я не хочу, чтобы вы знали меня… по таким рассказам, – сказал он тихо.
– Я не верю… – начала она, но, не давая ей закончить, он потянул ее за собой в сторону ванной родильного отделения.
Они подошли к зеркалу, над которым горела маленькая лампочка. Девушка пыталась улыбнуться, но не могла. Она села на низкий складной стул, а он погасил свет. Она видела очертания его прямых плеч и головы, вырисовывавшихся на фоне сумрака с наступлением рассвета. Сквозь ветки деревьев иногда поблескивали огни далекого дома.
– Я не хотел бы, чтобы вы знали обо мне по рассказам Абаковского, – повторил Стефан, присев на край ванны, белеющей, как камень странной формы. – В сорок первом году немцы ликвидировали больницу, в которой я работал, убив всех больных. Я сбежал оттуда… с одним врачом, женщиной. Все вокруг рушилось, мир был столь жесток, все жаждали применения силы. Я хотел встретить того, кто бы понял слабость. Чтобы можно было сказать, что у меня уже нет сил. Чтобы ничего не надо было объяснять, пытаться изменить, а принимать все как есть[170].
Он замолчал. Было так темно, что он не видел ее, не слышал даже ее дыхания. В стеклах, как в черной воде, дрожало предчувствие света.
– Я не знал о ней ничего, думал, что это не нужно. Нет, это неправда. Я вообще ни о чем не думал. Не хотел ни думать, ни понимать. Я был ей очень благодарен. Она ушла не попрощавшись, только оставила письмо. Любезное письмо, такой уж она была. Год спустя, читая книги, я думал: «Что такое смерть?» – но ничего не придумал. Я поехал в город по делу одного человека, которого убили немцы. Все это не имело смысла, но я обманывал себя, что если я познакомлюсь с людьми, которые знали его прежде… Впрочем, не знаю. Тогда же я попал в лагерь. Во время облавы, совершенно случайно. Ни за что[171]. Я не состоял ни в организации, нигде. Я умел только говорить и читать стихи. А там, в Освенциме, был один коммунист, Марцинов.
В стеклах загорелся фиолетовый свет. Был час, когда преломляется ночь. Измученное дыхание женщин колыхалось за стеной. Иногда оттуда доносился тихий плач ребенка.
Стефан рассказывал об Освенциме, о Литомежицах, а из-за леса поднималась красная заря. Рассвет проявлял цвета. В небо поднялись столбы света; первый луч упал из-за оконной рамы, и белая комната сразу оказалась захвачена тысячами подвижных огоньков. Золотые волосы сестры загорелись нимбом. На ее лице, как в зеркале глубоких вод, полных летящих туч, отразились все чувства. Она хотела сбросить со лба локон, но не смогла закончить движение.
Уже наступил день. Тшинецкий встал, прошелся по центру ванной комнаты и остановился перед ней, склонившейся на стульчике у его ног.
– Не знаю, собственно, зачем я вам все это говорил? – Он пожал плечами. – Извините. Разве это может интересовать… сестру?
Взглянув на него снизу, она тихо сказала:
– Меня интересует. – И с чрезмерной серьезностью ребенка добавила: – На самом деле.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});