Вечный зов. Том II - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фёдор с тех пор, как оказался у немцев, видел множество портретов этого человека, больших и малых, на бумаге и на холстах, на значках и книжках. Портреты были разные, одинаковым был на них лишь этот взгляд, вызывающий у Фёдора холодок в груди, но сейчас впервые он ощущал не холодок, а тошноту, а от этого ещё более хотелось спать, хотелось куда-то провалиться, к чёрту, под землю, во мрак, чтобы никогда не выбраться оттуда, чтобы не видеть больше ни этого портрета, ни высохшего от злобы на весь мир Лахновского с его тростью, которой он вчера раскроил, надвое разрубил череп бывшей своей любовницы Леокадии Шиповой, а потом, когда она, уже мёртвая, рухнула, в бессильной, дьявольской злобе несколько раз воткнул в неё трость, ни толстозадых, с рыжими волосатыми руками немцев, ни своих подчинённых — весь этот сброд, всех этих подонков рода человеческого, жадных до водки и до бабьего тела, но жалких и трусливых в бою, — никого. И себя чтобы больше не видеть, не вспоминать тот прошлогодний хмурый осенний день, когда в лагере для военнопленных под Пятигорском, дав слово служить немцам, он, сбросив изодранную в лохмотья, изопревшую солдатскую гимнастёрку, натянул на себя пахнущее незнакомым, чужим запахом бельё, грубые суконные брюки, короткую куртку. Но, как назло, он хорошо помнит эту минуту, этот час и вообще весь тот сумрачный, промозглый день…
Лахновский в своей поддёвке, не выпуская из рук трости, метался по кабинету от стены к стене, временами останавливался у окошка, сквозь синеющие стёкла всматривался во мрак, резко оборачивался, подбегал к столу, на котором стоял полевой телефон, впивался в него глазами. Рука, сжимавшая трость, при этом дрожала, казалось, он сейчас размахнётся, обрушит свою трость на телефонную коробку, как обрушил вчера на косматую голову Шиповой. Но он этого не делал, садился в стоящее сбоку от стола старое, расшатанное кресло и, положив обе ладони на трость, угрюмо и обиженно сжимал губы. Посидев так с полминуты, вскакивал и начинал всё сначала — подбегал к окну, к телефону, садился…
С наблюдательной вышки, построенной на крыше единственного в Шестокове двухэтажного кирпичного здания, в котором до войны находился магазин, должны были немедленно позвонить, если увидят над лесом, в том месте, где должен был выйти на связь агент Метальников, сигнал о помощи — две красные ракеты. Этого-то сигнала и ждал Лахновский, боясь его…
Звонок раздался неожиданно, заставив всех вздрогнуть. Лахновский трясущейся рукой схватил трубку.
— У аппарата… — хрипло и торопливо сказал он. Потом перешёл на немецкий: — Nein, Herr Meisaer, bis jetzt gab es kein Signal.[11]
Бросил трубку и отбежал к окну.
Оберштурмфюрер Майснер был заместителем Бергера и теперь, до назначения нового начальника, являлся полновластным хозяином «Абвергруппы». Как и все, он тоже не спал в эту суматошную и тревожную ночь. Впрочем, не только в эту. Со дня убийства партизанами начальника «Абвергруппы» в Шестокове началась суматошная жизнь. Посты вокруг деревни были усилены многократно и выдвинуты далеко вперёд, командирам взводов, в том числе Фёдору Савельеву, вменялось каждые полчаса проверять их, всех солдат держать в полной боевой готовности, без оружия запрещалось посещение даже отхожих мест.
Оберштурмфюрер Майснер, всегда неразговорчивый, высокомерный и наглый, любивший распекать и поучать руководителей отделов, следователей, инструкторов и прочих сотрудников «Абвергруппы», позволявший себе даже то, чего и Бергер не позволял, — в начальственном тоне разговаривать с Лахновским, — в одно мгновение стал совершенно другим человеком. Надменность и высокомерие вдруг обсыпались с него, как шелуха, в глазах заплескался испуг, зрачки забегали, и вообще весь он как-то осунулся и поминутно ёжился, будто за шиворотом у него торчал кусок льда.
— Господин штандартенфюрер! — заискивающе обращался он по нескольку раз на день к Лахновскому. — Солдаты вашей армии в случае нападения партизан, я надеюсь…
— И я надеюсь, — отмахивался Лахновский, напуганный не меньше его.
— Неужели они осмелятся?
— Они?! Они — это полбеды, господин оберштурмфюрер. А вот если противник прорвёт фронт…
— Но… — Майснер бледнел, на тщательно выбритых щеках его выступала испарина, он тыкал в них скомканным платком. — Но это значит… в этом случае «Абвергруппу» следует спешно передислоцировать дальше в тыл.
— На этот счёт у вас есть начальство. Звоните в Орёл.
— Да, но если… не противник прорвёт нашу оборону, а наши доблестные войска опрокинут русских? Как мой звонок будет расценён? Моя карьера…
— Боже, какой, оказывается, болван! — сказал Лахновский уже по-русски Фёдору, когда тот случайно стал свидетелем одного из таких разговоров.
Всё это было давно, несколько дней назад.
…Стоя у окна, Лахновский, повесив трость на локоть, достал табакерку, нервно забил ноздри табачной пылью. Затем резко обернулся.
— Сигнала пока нет, — повторил он. — Дьявольщина! Что же там происходит?
— Ничего. Просто этот ваш Метальников не явился, — проговорил Фёдор и мотнул головой, стряхивая сон.
— Не может быть! — воскликнул сердито Лахновский. — Или я ничего не стою! Это единственный шанс у них подобраться сейчас к Шестокову незаметно. Единственный. И они это понимают.
Лахновский вдруг сам схватил трубку, крутнул ручку телефона.
— Садовского мне, живо! — прохрипел он. И секунды четыре, уныло сгорбив плечи, ждал соединения. — Садовский?.. Ну что там Подкорытов? Не признался?.. Потерял сознание?.. Очнётся — продолжайте допрос.
Бросил трубку и снова заходил по кабинету.
— Удивительно! Просто непостижимы они, эти русские! Есть боль, муки, которых человек не может, не в состоянии вытерпеть. А Подкорытов молчит. Старик же, и сил-то вроде нет…
— Сил… — усмехнулся Валентик, посмотрел на горящую керосиновую лампу, стоящую на специальной подставке у стены, прижмурился по-кошачьи и чихнул. — Мне приходилось… некоторых расстреливать. Вся грудь и голова, бывало, пулями пробиты, а он всё дышит. Ну, у меня колотушечка такая была в подвале. Деревянная, чтобы череп не раздробить. Врачи за этим следили, не любили почему-то, когда голова проломлена. Той колотушкой ещё пару раз приложишь — тогда замрёт. Видно, уж мозги когда взболтаются…
Валентик опять глянул на лампу, снова сладко прижмурился и чихнул.
Фёдор смотрел на Валентика и чувствовал… Нет, не страх или тем более ужас. Он, Фёдор, всего насмотрелся, всё испытал. Он видел, как людей убивают, и сам убивал. Вчера при нём в каменном подвале бывшего магазина терзали эту несчастную Лику Шипову, зачем-то сообщившую Подкорытову о поездке Бергера в Орёл. Она давно призналась, что сказала об этом старосте, но Лахновский всё допытывался: а что ещё сказала и кому? Она мотала головой и твердила: никому и ничего больше, но если оставят её в живых, то уйдёт к партизанам и выложит всё, что знает об этом змеином гнезде, потому что ненавидит всех, ненавидит себя. Она забилась в истерике и плюнула бывшему своему сожителю в лицо. Тот молча размахнулся тростью и разрубил ей череп… Видел потом Фёдор, как Садовский, начальник и палач шестоковской тюрьмы, распинал изувеченное, изорванное в лохмотья тело старика Подкорытова, прибил гвоздями к стене сперва его руки, потом ноги… Всего, всего насмотрелся, всё испытал Фёдор Силантьевич Савельев, давно научился спокойно смотреть и равнодушно воспринимать человеческие муки и человеческую смерть, отчётливо, без сожаления даже, отмечал при этом, что душа его давно омертвела, обуглилась, но сейчас, слыша слова этого кривоплечего человека, недавно объявившегося в Шестокове, видя, как он блаженно, словно сытый кот, жмурится на свет керосиновой лампы и сладко чихает, почувствовал вдруг, что под череп ему перестала поступать кровь, в голове, где-то подо лбом, похолодело. Затем от холода стали неметь шея, плечи, спина…
Лахновский выдернул из кармана жилетки скользкие жёлтые часы, глянул на них.
— Пора. Марш проверять посты.
Савельев и Валентик встали, пошли к дверям. Обойдя секреты, расставленные вокруг Шестокова, они обязаны были снова вернуться сюда, в этот кабинет, и лично доложить Лахновскому, что всё в порядке. Такое правило было введено им трое суток назад, и все эти трое суток Фёдор не сомкнул глаз, хотя ему в помощь и был дан этот Валентик. Да и сам Лахновский не спал. Он вообще, кажется, не ложился с самого 5 июля, когда за Орлом ожили обе линии фронта и началось сражение. В последние же дни, особенно после гибели Бергера, он будто сдурел, метался в своей поддёвке по Шестокову, как зверь, почуявший беду, держал всех в полной боевой готовности, установил новую систему постов, без конца допрашивал арестованных старосту Подкорытова и Лику Шипову, по нескольку раз на дню звонил лично и ходил к Майснеру, требуя, чтобы тот испросил разрешение у своего начальства об эвакуации «Абвергруппы» дальше в тыл. Но Майснер, смертельно напуганный всем случившимся, твердил одно и то же: