Блез Паскаль. Творческая биография. Паскаль и русская культура - Борис Николаевич Тарасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тургенев как гуманист и атеист противопоставляет человеческое христианскому, в котором он усматривает лишь своеобразный метафизический меркантилизм. С другой стороны, писатель, подобно Льву Толстому, подчинявшему религию требованиям рассудка, отрицательно воспринимает необходимость “поглупеть”, то есть осознать ограниченные возможности разума и признать его благотворную зависимость от веры. Тургенев почти дословно повторяет один из фрагментов “Мыслей”, где Паскаль, следуя за апостолом Павлом, говорит о смиренном согласии разума с верой как о несомненном пути ко спасению. “Вы хотите обрести веру, но не знаете пути к ней; вы хотите излечиться от неверия и просите лекарства”, – пишет Паскаль и предлагает для начала как бы механически подражать верующим (ходить в храм, молиться, причащаться). Все это, обращается автор “Мыслей” к воображаемому собеседнику, “заставит вас уверовать и поглупеть. – Но именно этого я и боюсь. А почему, что вы потеряете?”
Слово “поглупеть”, привлекшее возмущенное внимание Тургенева, Паскаль употребляет в глубинно христианском смысле, в каком использовал апостол Павел слово “stultitia”: “Никто не обольщай самого себя. Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтобы быть мудрым. Ибо мудрость мира сего есть безумие перед Богом” (1 Кор. 3, 18–19). Сам Паскаль вслед за апостолом Павлом и как бы комментируя собственную мысль о взаимоотношениях между верой и разумом, писал: “Кто же упрекнет христиан за то, что они не могут обосновать рассудком свою веру – упрекнет тех, кто исповедует религию, которая не может быть обоснована рассудком. Они провозглашают перед всем миром, что он (рассудок – Б.Т.) есть глупость, stultitia, и после этого вы упрекаете их в том, что они не доказывают этого”.
Понимание рассудка как “глупости”, пусть и одной из главных, существенных, но ограниченных сил в познании метафизических реальностей бытия Тургенев, конечно же, не мог принять, равно как и предлагаемого Паскалем спасительного религиозного выхода из тупиков антропоцентрических упований. Однако он был вынужден признать потрясающее и подавляющее величие французского философа, вытекающее из его обаятельной силы в глубинном постижении трагического человеческого удела на земле, из ясного понимания бессмысленности, фиктивности и иллюзорности существования “без Бога” любых идеалов: “Никогда еще никто не подчеркивал того, что подчеркивает Паскаль: его тоска, его проклятия – ужасны. В сравнении с ним Байрон – розовая водица. Но какая глубина, какая ясность – какое величие!.. Какой свободный, сильный, дерзкий и могучий язык!.. У меня свело оскоминой рот от этого чтения…”.
Отмеченная двойственность восприятия останется постоянной у раздосадованного и потрясенного Тургенева по отношению к Паскалю, которого он не раз вспоминал по всевозможным поводам. В рецензии на книгу С.Т. Аксакова “Записки ружейного охотника”, описывая устройство “пистонницы”, он заключает: “Это чрезвычайно удобно и очень просто, как яйцо Колумба, как Паскалева тачка”. Посылая составленную рецензию Н.А. Некрасову в декабре 1852 года, Тургенев пояснял: “Кстати, я в одном месте говорю о Паскалевой тачке – ты знаешь, что Паскаль изобрел эту, по-видимому, столь простую машину”. В декабре же 1877 года Тургенев, возмущенный интригами клерикалов и бонапартистов против республиканского большинства в Национальном собрании, писал из Парижа П.В. Анненкову: «Но до какой наглости лжи доходит партия, орудующая в Элизе?!! Традиции иезуитов и традиции империи слились в одно прекрасное целое. Можно им сказать, как некогда Pascal: “Mentiris impudentissime!” Но тот же Pascal потом целовал у иезуитов ручку».
Подчеркивая страстное стремление французского мыслителя к правде, русский писатель, тем не менее, обманывался относительно изменения его взглядов на разрушительный характер деятельности иезуитов. Паскаль никогда не смог бы оправдывать и уважать тех, кто в той или иной форме проводил в жизнь принцип “цель оправдывает средства”. Невнимание Тургенева к собственно религиозной и конфессиональной проблематике компенсировалось его обостренным восприятием размышлений Паскаля о положении человека в мире. В марте 1864 года он писал А.А. Фету: “Любезнейший Афанасий Афанасьевич, надобно непременно нам возобновить нашу переписку; и не потому, что мы имеем пропасть вещей сообщить друг другу – а просто потому, что не еле-дует двум приятелям жить в одно и то же время на земном шаре и не подавать друг другу хоть изредка руку. Вы только обратите внимание на следующий рисунок:
вечность а вечность…
Точка а представляет то кратчайшее мгновение – ce raccourci d’atome, как говорит Паскаль, – в течение которого мы живем, – еще мгновение – и положит нас навсегда немая глубина них – тзейн’а… Как же не воспользоваться этой точкой?”9 В вопросе автора письма заключен антипаскалевский, гедонистический выход из обрисованного положения, который был лишен не уничтожаемого со смертью смысла и потому неприемлем для самого Паскаля. Своеобразным союзником последнего и оппонентом Тургенева оказывается Л.Н. Толстой, когда сравнивает человеческий удел с висением над пропастью на дереве, корни которого подкапывают белая и черная мыши (день и ночь, время). И Толстой укоряет человека, не думающего о корнях и о дереве, готовом рухнуть в пропасть, вместо этого слизывающего мед с его листьев. Если обратиться к экземпляру “Мыслей”, принадлежавшему Тургеневу, то в нем выделены два рассуждения Паскаля: 1) “Существуют только две породы людей: одни – праведники, считающие себя грешниками; другие – грешники, мнящие себя праведниками”. 2) “Нехорошо быть слишком свободным. Нехорошо ни в чем не знать нужды”. В упомянутом письме к Полине Виардо Тургенев приводит еще одно изречение Паскаля: “Человек обращает взоры ввысь, а стоит на песке: и земля уйдет из-под ног и он уйдет, глядя в небо”.
Отмеченные высказывания свидетельствуют о том, что Тургенева привлекает прежде всего взгляд Паскаля на изначальную двойственность и коренные противоречия в мире человека. С особой настойчивостью французский философ подчеркивал, как отмечалось ранее, неискоренимую