Место - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что там такое? – крикнул парень еврейского или армянского типа, стоящий у пьедестала памятника.
– Шумят, – ответил распорядитель (оказывается, толпа эта не была бесформенной. В ней были свои распорядители и вообще признаки организованности).
– Кто шумит? – спросил еврей (или армянин).– Стукачи? (Так прямо и сказал, громогласно, причем, мне показалось, чересчур громогласно и бодрясь.)
– Нет, – ответил распорядитель, – эти, от памятника Пушкину, русофилы…
– Ах, это вы, – поднимаясь на цыпочки и узнав Колю (оказывается, он был фигура известная), сказал еврей (или армянин),– милости просим… Может, хочешь выступить? Мы готовы… Мы ответим…
– Нет уж, – остро, беспощадно и зло сказал Коля, – нам с вами спорить не о чем… Ешьте свои комсомольские стишата и альбомными закусывайте… А мы к себе… Мы к Пушкину…– И, повернувшись, Коля начал выбираться из толпы.
Я полез за ним.
– Сволота, – сказал Коля, когда мы несколько отошли, и тут же добавил в их адрес крепкий мат.
Этот мужской мат так же шел его юношескому девичеству, как шла бы ему жесткая, твердая щетина на нежном румянце (он еще не брился). Мат из уст Коли меня не то что удивил, а скорее испугал, наподобие того как мог бы испугать меня говорящий младенец. Коля заметил мой испуг, но истолковал его по-своему, как обычное неодобрение.
– Ты чего? (Он по-прежнему развязно от своего озлобления говорил мне «ты».) Ты чего?… Понравились они тебе?
– Да не то чтоб понравились, – ответил я, – а все ж люди тоже ведь ведут борьбу…
– Борьбу? – передразнил меня Коля. (Это было уже слишком, но я понял, что Коля действует в забытьи, на эмоции.) – Борьбу? – продолжал Коля.– Спасители отечества… То, что ты видел, есть не что иное, как последний оплот сталинизма, но принявший антисталинскую форму… Это хрущевцы… Большинство из них с комсомольскими песнями на целину ездило… И Судецкая тоже ездила замаливать грехи… Я ее не знаю, что ли?…
В это время я увидел другую толпу возле другого памятника, расположенного от первою минутах в десяти ходу.
– А вот и мы, – сказал Коля, кивнув на толпу, и лицо его сразу успокоилось и посветлело,– вот вы (снова «вы» – значит все уладилось), вы убедитесь, какая разница.
И действительно, разница была. Толпа здесь была менее густая, но и менее случайная. Скорей ее можно было назвать не толпой, а группой. Здесь было больше интеллигентных людей, хоть были и из народа, но, так сказать, тронутые размышлением и самостоятельные. Памятник Пушкину я узнал сразу, он был точно таким, как в «Видах Москвы». И оратора, который стоял у памятника, я также узнал сразу, хоть видел его впервые. Это был безусловно Ятлин, и он совершенно соответствовал тому эмоциональному портрету, который я себе нарисовал. Что же касается портрета внешнего, то, как я теперь понял, у него должен был быть именно такой вид, чтоб соответствовать и отвечать эмоциональному портрету. Это был парень чуть выше среднего роста (именно тот рост, который любят женщины, не «жердь», но высок), мастью он был блондин, но отдающий в рыжину, ибо для обычных блондинов волосы у него были, даже по виду, жестковаты и курчавились. Лицо же плоское, но с толстыми, несколько негроидною типа губами, над которыми в ложбинке росло какое-то подобие ржаных усиков, какой-то клочочек, точно забытый при бритье. Намечалась также и бородка (и это в те-то годы, когда бороды только-только еще входили в моду даже среди русофилов). Глаза у Ятлина были серые, густые, яркие, отдающие в голубизну, и я не сомневаюсь, что Ятлин ими гордился, ибо это было у него единственное, полностью соответствующее представлению русофилов о славянском типе. В остальном, и это я про себя отметил, он скорее напоминал тип светлого негроида.
Когда мы подошли, он, так же как и те, у памятника Маяковскому, читал стихи, но тут Коля остановился с благоговением, и лицо его приняло вновь выражение юношеское и доверчивое, из чего я лишний раз убедился, как сильно влияние Ятлина на Колю и как трудно мне в этом смысле придется. Впрочем, стихи действительно были иные, и оратор читал их в ином ритме, задумчиво, тяжело, а не звонко, по-комсомольски.
Пожелаем тому доброй ночи,
Кто все терпит, во имя Христа,
Чьи не плачут суровые очи,
Чьи не ропщут немые уста,
Чьи работают грубые руки,
Предоставив почтительно нам
Погружаться в искусства, в науки,
Предаваться мечтам и страстям…
– Это Ятлин,– шепнул влюбленно совершенно преобразившийся Коля и улыбнулся мне с таким видом, точно говорил: «Ну что, уже очаровались, влюбились?… Ведь я предупреждал, а вы не верили…»
Кто бредет по житейской дороге
В безрассветной, глубокой ночи
Без понятья о праве, о Боге,
Как в подземной тюрьме без свечи…
Коля зааплодировал одним из первых и по-детски звонко, ладошка об ладошку, протянув руки перед собой. Я, подумав, решил также отдать дань, чтоб не выглядеть предвзято с самого начала, а попытаться выбрать момент и нанести удар этому Ятлину с неожиданной стороны и в присутствии Коли, а также возможно большого общества. Правда, уже с самого начала зааплодировал я вяло и снисходительно, надеясь, что Коля заметит мое неодобрение этим восторгам и в нем зародятся первые сомнения, если только он мне действительно доверяет. Но Коля не заметил, так был очарован своим лидером (Ятлин был явно лидер этой группы).
– «Страдалицу»! – крикнул Коля, сложив рупором ладошки, точно так же, как у памятника Маяковскому он выкрикивал оскорбления, но здесь голосом восторга, без хриплых, острых ноток.
– «Страдалицу»! – крикнуло еще несколько голосов.
– Ну хорошо, – сказал Ятлин, – я прочитаю отрывок.
– Сейчас он свое, – восторженно шепнул мне Коля, – до сих пор он стихи Некрасова читал о народной нужде, а сейчас свое.
– «Уж и злоба не берет иной раз на вас, – начал Ятлин,– вяжешь это в поле, сверху солнышко так и жарит, так и обжигает. Снизу тебе прямо в грудь земля-матушка полымем пышет. Поясницу разогнуть нельзя, ведь с самого утречка, вдвое перегнувшись, по полю ходишь. В глотке пересохло все, и промочить-то ее нечем, в кувшине-то водицы уже и звания нету. Да и в пылище вся, потная вся, загорелая, руки растрескались, ломят, гудуть. И глядишь это: вы идете себе полегонечку, потихонечку, под зонтиком, с книжечкой… Да полные, да румяные, да одетые-то во все чистое, белое, ну будто вот репка чистая, хорошая. Как увидишь это, так сердце все и перевернется. Господи, за что же это я-то тут в аду мучаюсь, а они-то знай себе погуливают. А другая-то из вас да остановится и так ласково скажет: „А трудно тебе работать?“ Ах, идол те возьми. Взяла бы сама да своими белыми ручками да поработала бы так, как я вот, до самого солнышка… Да когда же это погибель придет на вас? Хоть бы мор какой на вас, что ли? Взяла бы палку да и выгнала бы всех на наше место – в поле, хоть денек поработать. Небось жир бы спал, брюхо подвело бы у них. Нет, придет на вас погибель, уж покажем мы вам, белотелым, за наши обиды. Довольно вы над нами издевались…»
Снова вокруг зааплодировали и особенно Коля, но Ятлин поднял недовольно руку и поморщился. Видно, он сам был под впечатлением прочитанного.
– Все это мной не выдумано, – сказал он громко, – вот так испокон веков на нашей матушке-Руси.
– Это он из начала века сочинил, – шепнул мне Коля, – эзопов язык… В наше время вообще суть в подтексте… Поглядите,– шепнул он, уже приблизившись совсем вплотную и дыша мне в ухо,– вот тот, в сером пиджаке… Это явно не наш… Это явно подосланный… Стукач… За нами следят, – произнес он с гордостью, – там у Маяковского только вначале, еще до раскола, подсылали… А теперь на них внимание не обращают…
Все это он шептал мне, поглядывая на парня в сером пиджаке. (Становилось уже прохладно, и я, кстати, пожалел, что не надел пиджак.) Коля то тянулся к моему уху, произнося шепотом две-три фразы, то опять поглядывал на, по его мнению, «подосланного». Вдруг на полуслове он меня покинул и рванулся к пробирающемуся в толпе Ятлину, который уступил место новому оратору. Мне стало горько, и я решил замкнуться по отношению к Коле и вообще подумать, стоит ли мне с ним продолжать взаимоотношения. Но оказалось, что Коля рванулся именно для того, чтоб меня с Ятлиным познакомить. Он уже был рядом с ним и махал мне издали: подойди, мол. Я твердо мотнул отрицательно головой, делая вид, что слушаю нового оратора, который почему-то затеял разговор о буддизме. Но я не понял, то ли он его восхваляет, то ли подвергает критике.
– Буддизм, – говорил оратор,– принадлежит к нигилистическим религиям, это религия декаданса, и для нас, людей русских, его значение особого рода…
В этом месте я рассеялся, ибо заметил, что Ятлин, ведомый Колей, пробирается ко мне. Это мне польстило, и я подумал с радостью, что одержал первую победу, пусть пока тактического плана. Вблизи Ятлин еще более оправдал мои о нем эмоциональные впечатления. Нового в нем, прямо говоря, не было ничего, а весь он состоял из частей и смешения разных людей, которых я уже видел и встречал. Должен попутно заметить, что разнообразие людей, так же как и разнообразие положений и ситуаций, вообще весьма ограничено и напоминает цветовой спектр, так что вся пестрота характеров и ситуаций происходит от смешения одних и тех же качеств и обстоятельств в разных формах, разных пропорциях и с разными оттенками. Вообще-то в Ятлине было весьма много от Вавы, мужа Цветы, хоть он и был выше ростом и любимцем женщин (я и здесь угадал), ибо третьей, явно за Ятлиным, пробиралась очень красивая девушка из тех, кто вполне могут составить компанию даже Арскому. (Впрочем, как выяснилось позже, Ятлин ставил себя значительно выше, как он выражался, социалистического спекулянта Арского.)