Гоголь в русской критике - Сборник Сборник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1836 г. мая 15.
Я не сержусь на толки, как ты пишешь, не сержусь, что сердятся и отворачиваются те, которые отыскивают в моих оригиналах свои собственные черты и бранят меня, не сержусь, что бранят меня неприятели литературные, продажные таланты, но грустно мне это всеобщее невежество, движущее столицу, грустно, когда видишь, что глупейшее мнение ими же опозоренного и оплеванного писателя действует на них же самих и их же водит за нос; грустно, когда видишь, в каком еще жалком состоянии находится у нас писатель. Все против него – и кто же говорит? Это говорят опытные люди, которые должны бы иметь на сколько-нибудь ума, чтобы понять дело в настоящем виде, люди, которые считаются образованными и которых свет, по крайней мере русский свет, называет образованными. Выведены на сцену плуты, и все в ожесточении, зачем выводить на сцену плутов. Пусть сердятся плуты; но сердятся те, которых я не знал вовсе за плутов. Прискорбна мне эта невежественная раздражительность, признак глубокого, упорного невежества, разлитого на наши классы. Столица щекотливо оскорбляется тем, что выведены нравы шести чиновников провинциальных; что же бы сказала столица, если бы выведены были хотя слегка ее собственные нравы? Я огорчен не нынешним ожесточением против моей пьесы; меня заботит моя печальная будущность. Провинция уже слабо рисуется в моей памяти, черты ее уже бледны; но жизнь петербургская ярка перед моими глазам краски ее живы и резки в моей памяти. Малейшая черта ее – и как тогда заговорят мои соотечественники! И то, что бы приняли люди просвещенные с громким смехом и участием, то самое возмущает желчь невежества, а это невежество всеобщее. Сказать о плуте, что он плут, считается у них подрывом государственной машины; сказать какую-нибудь только живую и верную черту – значит, в переводе, опозорить все сословие и вооружить против него других или его подчиненных. Рассмотри положение бедного автора, любящего между тем сильно свое отечество и своих соотечественников, и скажи ему, что есть небольшой круг, понимающий его, глядящий на него другими глазами, – утешит ли это его? Москва больше расположена ко мне, но отчего? Не оттого ли, что я живу в отдалении от нее, что портрет ее еще не был виден нигде у меня, что, наконец… но не хочу на этот раз выводить все случаи. Сердце мое в эту минуту наполнено благодарностью к ней за ее внимание ко мне. Прощай. Еду разгулять свою тоску, глубоко обдумать свои обязанности авторские, свои будущие творения, и возвращусь к тебе, верно, освеженный и обновленный. Все, что ни делалось со мною, все было спасительно для меня. Все оскорбления, все неприятности посылались мне высоким провидением на мое воспитание, я ныне я чувствую, что не земная воля направляет путь мой. Он, верно, необходим для меня (том V, стр. 260–261).
Да, мы видим из этого, что Гоголь не только понимал необходимость быть грозным сатириком, понимал также, что слаба еще и мелка та сатира, которою он должен был ограничиться в «Ревизоре». В этой, оставшейся неудовлетворенною, потребности расширить границы своей сатиры надобно видеть одну из причин недовольства его своими произведениями. В период аскетизма это недовольство высказывал он странным языком, объясняя странными источниками; но та причина, которая высказана в приведенных нами отрывках, обнаруживает в Гоголе то глубокое понимание обязанностей и предметов сатиры, которое только теперь начинает переходить в общее убеждение.
Не знаем, нужно ли было в настоящее время доказывать, что Гоголь, каковы ни были его заблуждения в по следний период жизни, никогда не был отступником от стремлений, внушивших ему «Ревизора»; доказывать, что как бы ни были странны многие мнения и поступки его с 1840 года, он действовал вообще не по расчетливому лицемерству, – если в этом уже были убеждены все наши читатели, тем лучше, хотя в таком случае статья наша лишилась бы всякого значения. Но взявшись за изложение об этом предмете мнений, давно уже подтверждавшихся «Авторскою исповедью» и отрывками корреспонденции, помещенными в «Записках о жизни Гоголя», и ныне еще более подтверждаемых изданием его писем, мы должны привести из этих писем еще несколько отрывков, кажущихся нам интересными.
В последние годы жизни Гоголя все друзья увидели в нем меланхолика, между тем как прежде этого не думал о нем никто. Мы уже привели из «Авторской исповеди» свидетельство самого Гоголя о том, что всегда, с самых детских лет, он был человеком грустного характера. Но, быть может, воспоминание обманывало его? Неужели в самом деле только судорожною шутливостью его обманывались друзья, принимавшие его некогда за человека с веселым характером? Да, они обманывались. На 18 году он уже был задумчив и печален; ему уже нужно было уверять своих родных, что он вовсе не так печален, как кажется; но среди этих уверений о веселости своего характера он сам выдает себя, замечая, что часто думает о том, как быть веселым. Плоха веселость этого юноши, который видит уже надобность придумывать, как бы ему стать веселым.
1827 г. февраля 26.
…Вы знаете, какой я охотник до всего радостного. Вы одни только видели, что под видом, иногда для других холодным, угрюмым, таилось кипучее желание веселости (разумеется, не буйной), и часто, в часы задумчивости, когда другим казался я печальным, когда они видели или хотели видеть во мне признаки сантиментальной мечтательности, я разгадывал науку веселой, счастливой жизни, удивлялся, как люди жадные счастья немедленно убегают его, встретившись с ним (том V, стр. 47).
Не надобно дивиться тому, что слишком много было ошибочных суждений о характере Гоголя, – этот характер был так многосложен, что еще в ранней молодости уже казался загадочным. По выходе из Нежинского лицея он писал матери:
1828 г. марта 1.
Я не говорил никогда, что утерял целые 6 лет даром; скажу только, что нужно удивляться, что я мог столько узнать еще. Вы изъявляли сожаление, что меня вначале не поручили кому; но знаете ли, что для этого нужны были тысячи? Да что бы из этого было? Ежели я что знаю, то этим обязан совершенно одному себе. И потому не нужно удивляться, если надобились деньги иногда на мои учебные пособия. Если не совершенно достиг того, что мне нужно, у меня не было других путеводителей, кроме меня самого; а можно ли самому, без помощи других, совершенствоваться? Но времени для меня впереди еще много; силы и старания имею. Мои труды, хотя я их теперь удвоил, мне не тягостны нимало; напротив, они не другим чем мне служат, как развлечением, и будут также служить им и в моей службе, в часы, свободные от других занятий.
Что же касается до бережливости в образе жизни, то будьте уверены, что я буду уметь пользоваться малым. Я больше поиспытал горя и нужд, нежели вы думаете; я нарочно старался у вас всегда, когда бывал дома, показывать рассеянность, своенравие и проч., чтобы вы думали, что я мало обижался, что мало был прижимаем злом. Но вряд ли кто вынес столько неблагодарностей, несправедливостей, глупых, смешных притязаний, холодного презрения и проч. Все выносил я без упреков, без роптания, никто не слыхал моих жалоб, я даже всегда хвалил виновников моего горя. Правда, я почитаюсь загадкою для всех, никто не разгадал меня совершенно. У вас почитают меня своенравным, каким-то несносным педантом, думающим, что он умнее всех, что он создан на другой лад от людей. Верите ли, что я внутренно сам смеялся над собою вместе с вами? Здесь меня называют смиренником, началом кротости и терпения. В одном месте я самый тихий, скромный, учтивый, в другом – угрюмый, задумчивый, неотесанный и проч., в третьем – болтлив и докучлив до чрезвычайности, у иных – умен, у других – глуп. Как угодно почитайте меня, но только с настоящего моего поприща вы узнаете настоящий мой характер. Верьте только, что всегда чувства благородные наполняют меня, что никогда не унижался я в душе и что я всю жизнь свою обрек благу. Вы меня не называйте мечтателем, опрометчивым, как будто бы я внутри сам не смеялся над ними. Нет, я слишком много знаю людей, чтобы быть мечтателем. Уроки, которые я от них получил, останутся навеки неизгладимыми, и они – верная порука моего счастия. Вы увидите, что со временем за все их худые дела я буду в состоянии заплатить благодеяниями, потому что зло их мне обратилось в добро. Это непременная истина, что ежели кто порядочно обтерся, ежели кому всякий раз давали чувствовать крепкий гнет несчастий, тот будет счастливейший (том V, стр. 70–71).
Многосложен был характер Гоголя. Например, неоспоримо то, что в нем сильно развилась уклончивость, столь неизбежно поселяемая почти в каждом из нас обстановкой нашей жизни; но в то же самое время он часто действовал с прямотою, редкою в нашем обществе; из множества примеров этого приведем только один. У многих ли достало бы прямодушия так откровенно объясняться с друзьями, которые имели причину быть недовольными.