Трансатлантическая любовь - Симона де Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
твоей Симоной.
257.
15 февраля [1954]
Дорогой мой Нельсон! Ты просто чудо, как всегда: пишешь такие длинные письма. А я все никак не соберусь ответить. На сей раз, правда, у меня есть оправдание. Во-первых, я уезжала. А когда вернулась неделю назад, хотела сразу тебе написать, но заболела — ничего серьезного, просто грипп или что-то вроде того — и валялась в постели с пустой головой. Сейчас мне лучше, пришло уже третье твое письмо, и я хочу ответить непременно. Я приняла бензедрин, чтобы немножко взбодриться, села за стол и взялась писать, пусть даже у меня не хватит сил сегодня закончить.
Спасибо, милый, от всего сердца спасибо за то, что ты так со мной откровенен. Кое о чем я догадывалась, и твой рассказ подтвердил мои догадки. Грустно. Боюсь, ты не щадишь и Аманду тоже. Взять и уехать в Чикаго, ни слова не говоря и даже не написав оттуда, — по-моему, это нехорошо, если говорить честно. Чего ты добьешься таким поведением? Ситуацию так не разрядишь. На мой взгляд, лучший выход сейчас — работать, заработать денег, чтобы спокойно сесть за книгу, и искать счастье в этом. Главное — опять увидеть в работе не ловушку, а источник радости. И тогда было бы чудесно приехать в Париж, как только появится возможность, и пожить здесь. А побеги ни к чему не ведут — я не слишком много морализирую? Ты спрашиваешь, “не исчезла ли магия из моей жизни”. Про свою жизнь я уже давно ничего тебе не пишу, потому что, как ты сам однажды сказал, трудно говорить правду, всю правду. Нужны долгие прогулки вдоль Сены или еще каких-нибудь рек, чтобы мы могли все рассказать друг другу по порядку. Но я сделаю над собой усилие, потому что его сделал ты. Так вот, магия, конечно, исчезла. И больше не вернется. В первую очередь — а может быть, и не в первую, не важно, — из-за моего возраста. Окружающий мир все настойчивее берет власть надо мной, и от него не исходит больше никаких чар. А во-вторых, — и это, по сути, главное, — я не смогу больше никого полюбить той любовью, какой любила тебя, я люблю, но по-другому. Что-то кончилось навсегда. Однажды я уже приводила этот пример: Ван Гог мог жить без отрезанного уха, но это была жизнь без одного уха. Так и я живу жизнью без магии. Однако я счастлива. Счастлива тихо, но безоговорочно. Молодой человек, которым я сейчас увлечена, настолько моложе меня, что я воспринимаю его скорее как сына, нежели как любовника. Но этого он от меня и ждет, ему нужнее материнская нежность, чем что-либо еще. Наверно, поэтому мы и сблизились. Ничего подобного у меня в жизни не было, наши отношения не похожи ни на какие другие, их даже не с чем сравнить. Он покорил меня своей любовью, преданностью и беззаветным доверием, с которым вручил мне себя, — действительно как ребенок, хотя в нем нет ничего инфантильного. Это трудно передать в письме. Но думаю, ты сумеешь понять, отчего я с ним счастлива, хотя и без магии. И кажется, это надолго. Возможно, безумие так говорить при нашей разнице в возрасте, но он и сам слегка безумен, как все, кто был мне дорог и интересен. Пока он любит меня, я буду отвечать на его любовь.
Ну а что касается остального, то, как ты знаешь, жить в Париже намного приятнее, чем в Чикаго. Работа временами идет туго, я пустилась в очень трудное предприятие и не уверена, что у меня получится. Но меня поддерживают друзья, и прежде всего Сартр, который играет такую же роль в моей жизни, как и прежде. Словом, да, у меня все сейчас хорошо. И было бы совсем замечательно, если бы ты тоже был безоговорочно счастлив, а не просто “не очень несчастлив”, и мы наслаждались бы нашей дружбой, не заочной, чернильно-бумажной, а живой и зримой.
Теперь быстро расскажу, как провела этот месяц. Мой друг раздумывал, что делать на зимние каникулы, а я мечтала куда-нибудь сбежать из Парижа после трех месяцев каторжной работы. И мы, как-то неожиданно для самих себя, вдруг сорвались с места и укатили на моей новой машине. За день доехали до Марселя, погрузили машину на пароход, а утром проснулись уже в Алжире, дождливом и мрачном: масса нищих, страшная бедность. Мы двинулись на юг, к Сахаре, потом в Тунис. Это была целая эпопея — дороги ужасные, песок и камни, колею почти не видно. Но каждый раз, когда мы застревали, неожиданно появлялась какая-нибудь машина и нас вытаскивали.
Милый, я снова увидела Меденин и Джербу. Да, они еще существуют, евреи и арабы Меденина, такие же живописные и удивительные, как раньше. Только магия исчезла, исчезла совсем. В темной сводчатой кофейне на Джербе никто не курил гашиш, не прыгал в бассейн, чтобы охладить бутылки с пивом, никто вообще не сказал нам ни слова. Нет больше Амера Хассина, нет наргиле. Да, пейзажи все те же, и верблюды так же тянут повозки, но нет больше маленьких ночных слонов, нет чуда. Тунисцы ненавидят французов еще больше, чем прежде, и они по-своему правы, но неприятно испытывать это на себе. Грязь, нищета, убожество, голод слишком бросаются в глаза, трудно на это не реагировать. Обратно я села на самолет, а машину отправила морем, она ждет нас в Марселе. Я ничего не сделала, ничего не написала за эту поездку, зато много читала, главным образом переписку Ван Гога. Прочти обязательно, если появится перевод. Потрясающий кусок, где он сходит с ума, сам понимает это и живет между отчаянием и надеждой! Какой художник, какой человек! Мне бы хотелось когда-нибудь написать о нем! <…>
Ладно, милый, я падаю от усталости. Если забыла ответить на какие-то твои вопросы или рассказать о чем-то важном, сделаю это потом, на сегодня все. Есть ли хоть малейший смысл в том, что я накатала, и если да, то какой? Но ты разберешься, ты ведь умный — если вообще не самый умный на свете. До свидания, самый умный, самый чудесный человек, мой маг. Я помню магию, я никогда ее не забуду.
Твоя Симона
262.
12 июля [1954]
[Барселона]
Дорогой мой Нельсон! Как видишь, мне не сидится на месте — сначала Лондон, теперь Барселона. В Лондоне я долго не выдержала, всего четыре дня. Я люблю этот город, хотя там довольно неуютно — все закрывается в одиннадцать часов, а по воскресеньям в десять. Сартр должен был вернуться в Париж почти одновременно со мной, но в субботу Бост с мрачным видом сообщил: “Только что звонили из Москвы в редакцию одной из коммунистических газет. Оттуда нам передали, что Сартр заболел и лежит в больнице в Москве”. Как я перепугалась! Я решила, что у него от переутомления случился удар, как у Тореза. Мы пытались связаться с Москвой через эту газету и через советское посольство, а там нам сказали: “Да вы позвоните в Москву сами!” Мы думали, что это нереально, но оказалось проще простого. В гостиницу, где Сартр остановился, мы дозвонились за пять минут, там нам дали телефон больницы, и я позвонила туда. Сартра позвали к телефону. “Как ты себя чувствуешь?” — “Очень хорошо”. — “Наверно, все-таки не очень хорошо, раз лежишь в больнице”. Он растерялся: “Откуда ты знаешь?” — “Знаю, и все”. Тогда он признался: русские непрерывно поили его водкой и грузинскими винами, все время куда-то возили — на поезде, на самолете, на машине, — не давали выспаться, и в результате он свалился с гипертонией. Тогда ему дали наконец неделю покоя, чтобы прийти в себя и отоспаться. Через пять дней после моего звонка он уже был в Париже, усталый, но безумно довольный — и тем, что съездил в СССР, и тем, что вернулся во Францию. Я свозила его ненадолго за город, и теперь он здоров. Клянется, что просто не мог меньше пить и есть. Русские держались с ним поначалу очень настороженно, пока на каком-то обеде кто-то вдруг не крикнул: “Ребята, это же свой человек, и я готов спорить, что честный! Он ест и пьет от души”. После этого бедняга Сартр чувствовал себя просто обязанным обжираться и пьянствовать “от души”, доказывая свою честность. К тому же они невероятно гостеприимны, постоянно хотели сделать ему приятное, как можно больше показать, и приходилось на все соглашаться, чтобы их не обидеть. В общем, он в восторге от своей поездки. Они там по-настоящему хотят мира, стараются улучшать постепенно условия жизни. После смерти Сталина подул ветерок свободы. Конечно, до идеала еще далеко. В смысле интеллектуальной жизни, литературы картина пока довольно жалкая, и они это понимают. Ситуация парадоксальная: писатели получают бешеные деньги и печатают всякую халтуру, пекут по книге в год, хорошо ли, плохо ли — как правило, плохо, — чтобы сохранить свое положение. Вдобавок они бдительно следят, чтобы все писали в одном и том же стиле, словом, никакого настоящего творчества не допускается. Живопись тоже никуда не годится, но Сартр привез замечательную музыку: узбекские народные песни и великолепные русские хоры. И симфонию Шостаковича, но не ту, что есть у тебя. Он целыми днями говорил только про СССР и не мог остановиться, я просто не в состоянии все тебе пересказать. На будущий год он собирается в Китай, и я почти наверняка поеду с ним, вот это будет потрясающе!
Я правлю верстку моей книги, которая будет называться “Мандарины”. Не знаю, как называются по-английски эти китайские сановники — их принято считать косными, но они составляют интеллектуальную верхушку Китая, и из них вышли многие вожди революции. Для французского слуха название хорошее. Книга выйдет в начале октября. Интересно, как ее примут?