Ночь будет спокойной - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ф. Б. Мы вновь обнаруживаем интеллектуальное мошенничество и надувательство в «Повинной голове», где Матье эксплуатирует комплекс вины таитян по отношению к своему великому «проклятому» художнику — Гогену. Поэтому он изображает из себя нового Гогена, и все носятся с ним из страха ошибиться еще раз… В «Европе» Мальвина фон Лейден — продувная бестия и авантюристка высокого полета, женщина hochstapler[13] — занимается надувательством в широком масштабе… Клан Дзага в «Чародеях» — это клан шарлатанов… Ты просто одержим идеей интеллектуального мошенничества и одурачивания.
Р. Г. Потому что я писатель хх века и никогда в истории интеллектуальная, идеологическая, моральная и духовная нечестность не была столь циничной, столь гнусной и столь кровавой. Commediante Муссолини и шарлатан Гитлер довели свой обман до тридцати миллионов погибших. Фашизм был не чем иным, как жестокой эксплуатацией тупоумия. В России Сталин истреблял целые народы во имя социальной справедливости и трудящихся масс, которые обратил в рабство… Сейчас мы присутствуем при самом низком, самом ожесточенном и самом глупом торговом состязании, устроенном во имя европейского единства… В прошлые века творили несправедливость во имя ложных истин «божественного права», но в которые твердо верили. Сегодня это царство самой бесстыдной лжи, постоянное злоупотребление надеждой, полнейшее презрение к правде. Скандал теперь вещь настолько привычная, настолько принятая, что, например, дело Дрейфуса сегодня было бы невозможно. Вообразить, что в 1974 году Франция расколется надвое из-за виновности или невиновности одного человека… Ты такое представляешь? Не представляешь. Идеологическое и интеллектуальное мошенничество — самая очевидная и самая омерзительная сторона этого века… А все мои книги вскормлены этим веком, до последней строчки. Вот почему Матье в «Повинной голове» изображает мошенничество и надувательство, примеряет их к себе, чтобы вырвать из своего сердца идеализм и надежду и обрести тот покой, который знаком всем, кому удается наконец отчаяться. Но ему не удается отчаяться, и он продолжает борьбу, продолжает поступать «так, как если бы»… как если бы идея Человека была возможным искушением. К этому, разумеется, примешиваются личные соображения. Жизнь несет вину перед моей матерью за отвратительный подлог. Она была отменно облапошена жизнью, вконец разбита. Илона — разумеется, тут сказывается и идеализация, на которую толкает воспоминание, — самая красивая женщина, которую я когда-либо видел и которую я любил, как любят, когда любят один раз в жизни, и вдобавок если у вас к этому есть талант, — так вот, она стала жертвой преступного умысла: шизофрении. Я видел, как гибнут рядом со мной молодые люди, созданные для счастья и любви, которые верили, что умирают за братский мир: они стали жертвами жестокого обмана. Конечно, что-то из этого поправимо. Общество может быть изменено, шизофрения может стать однажды излечима. Но есть и доля того, что исправить нельзя. Я представляю себе человека как акцию братского Сопротивления своему изначально заданному уделу. Так что, сам понимаешь, классовая борьба…
Ф. Б. Значит, твое решение не встречаться с Илоной тридцать лет спустя продиктовано желанием сохранить ее образ нетронутым?
Р. Г. Проведя довольно жуткую ночь в Брюсселе, я повернул назад, возвратился в Лос-Анджелес. Я еще чуть больше очерствел и стал еще чуть большей «скотиной», поскольку у меня, наверно, свинский характер. Однако не повезло: одна из двух сестер Илоны почувствовала потребность написать мне длинное письмо, тогда как я уже трахался вовсю, чтобы забыть, и мне, во всяком случае, удавалось не думать. Она, эта сестра, ощутила потребность поделиться со мной последними подробностями, а также очаровательную и милосердную потребность сообщить мне, что у Илоны бывают проблески сознания лишь на пятнадцать-двадцать минут в день и что в эти моменты она всегда с любовью говорит обо мне… Так что у меня случился рецидив, и я долго болел. У меня депрессия принимает физические формы. Огромная усталость. У меня все всегда заканчивается физическими проявлениями. Думаю, эта добрая душа хотела меня порадовать. У людей, старина, понимаешь, есть ноги, у них и правда есть ноги, и они ими топчут что попало. Мне ставят в упрек мой язык. Удивляются, когда «изысканный» человек говорит «вот дерьмо» или «что за бардак». Но каждый блюет по-своему. Я также заметил, что люди, которых шокирует мой язык, это большие специалисты по соглашательству. Я проболел шесть недель, мне дали отпуск, я отправился на Таити, где раздолье для тупого секса, где вновь учишься улыбаться. Затем все улеглось на многие годы, и надо же было, чтобы племянница Илоны в Париже, актриса бывшего ТНП[14], Катрин Рети ощутила потребность нанести мне визит, чтобы поговорить об Илоне. Я ее мило принял, мы поболтали, я пригласил ее в ресторан пообедать, мы поболтали о том о сем, затем я вернулся домой, и у меня снова случился рецидив. И вот только что, ты сам видел, когда я заговорил о ней, у меня опять чуть было не случился рецидив, но я сумел этого не допустить, хватило пороху. Так что не стоит меня ругать, когда я порой говорю «вот дерьмо». Это идет от сердца.
Ф. Б. «Европа» заканчивается шизофренией…
Р. Г. Точнее, тем, что по-английски называется split personality. Раздвоение личности. Психика Дантеса, французского посла в Риме, человека, как принято говорить, «огромной культуры»: в книгах я всегда ставлю слова «человек огромной культуры» в кавычки. Он эстет, все нравственные и интеллектуальные ориентиры которого в прошлом; он мечтает о Европе, как мечтают о каком-нибудь художественном произведении. Все его ориентиры «благородны» — под знаком Римской премии[15], Mitteleuropa[16], Рильке, Гофмансталя, Лу Саломе, — в общем, последний «зеленый луч» заката крупной просвещенной буржуазии конца XIX века, замыкает этот ряд, вероятно, Томас Манн. Но Дантес был человеком слишком тонким, чтобы не разрываться, а в конечном счете не быть морально уничтоженным, оказавшись зажатым между своей культурной мечтой, мечтой европейской, и уродливыми реалиями — социальными, нравственными и интеллектуальными — того мира, в котором он живет, в котором живем мы. Дихотомия культура — реальность раскалывает его надвое, и он погружается в отсутствие, как Гёльдерлин…[17] Я старался, как мог, передать воплощенное в живых персонажах понятие Mitteleuropa, столь чуждое Франции, потому что на протяжении трех-четырех веков Франция была Европой, на протяжении трех-четырех веков Европа была Францией, и вот почему Франции так трудно «мыслить по-европейски»: она убеждена, что для этого достаточно мыслить по-французски. На протяжении трех-четырех веков как для немцев, так и для русских мыслить по-европейски означало мыслить по-французски, так чего же ты хочешь? Европа, о которой мечтает Дантес, стала невозможной, потому что культура разминулась с жизнью. Она осталась внешним фактором по отношению к социальным реалиям. Никакая политика невозможна, если прежде не произошло культурного оплодотворения. Это не коммунистам не дается коммунизм: он не дался культуре. Вот почему «создавать Европу» сегодня означает опускаться до самой низкой степени торгашества, конкурентной возни и интеллектуального мошенничества… Культура не имеет абсолютно никакого смысла, если она не является абсолютным стремлением изменить жизнь людей. Она ничего не означает. Это дорогая шлюха. Мне плевать, что слепым запрещают Рембрандта, безграмотным — Достоевского, а глухим — Баха… И представляешь, критика написала, будто Дантес — это я? Я — эстет, это ж надо… Ладно, поговорим о чем-нибудь другом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});