Книги, годы, жизнь. Автобиография советского читателя - Наталья Юрьевна Русова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Среди всех женщин на свете, – сказал я, – я узнал бы тебя с закрытыми глазами.
– С закрытыми – да, а с открытыми? Взгляни на эти ввалившиеся щеки, на этот беззубый рот, на этот длинный нос…
– У меня глаза хорошие, Ласочка.
(Перевод М. Лозинского)Кстати, «Очарованная душа» повлияла на многих моих подруг, а любимая двоюродная сестра Вера много позже назовет этот роман среди книг, определивших ее судьбу и характер (я иногда просила друзей и знакомых перечислить «главные книги жизни», и до чего интересными оказывались некоторые листочки).
Круг моего юношеского чтения расширялся стремительно и в разные стороны; чтобы охарактеризовать его полностью, потребовалось бы слишком много времени и страниц. Пожалуй, даже хорошо, что сейчас, в момент рождения этих записок, рядом со мной нет моей любимой, много лет собираемой библиотеки, так как путешествие по ее полкам отвлекало бы меня от главной задачи – вспомнить и отрефлексировать узловые точки прочитанного, присутствие которых в душе ощущается по сей день. В 1960-е годы публикуются великолепные переводы крупных зарубежных авторов, среди которых сразу и навсегда покорил меня Генрих Белль. Я собирала первые, еще в хлипких бумажных обложках, издания всех его романов и повестей – «Дом без хозяина», «Глазами клоуна», «Бильярд в половине десятого»… Впервые мне открывается принципиально иной, другой национальный художественный мир, другое, но неодолимо притягательное мировосприятие, я начинаю понимать поэзию прозаических символов. Чего стоило одно «причастие буйвола» из «Бильярда» (внутреннее принятие фашизма и насилия)! Хрупкость добра – вот, пожалуй, главный нравственный урок, полученный мной от Белля. В 1970-е годы его произведения исчезают с книжных прилавков. В 1973 году я вырежу из «Нового мира» и переплету «Групповой портрет с дамой» и долго буду горестно недоумевать, почему писателя такой мощи и обаяния практически не печатают в Союзе. Еще позже я узнаю о спокойном, но непоколебимом неприятии Беллем советского заскорузлого тоталитаризма, о его помощи Солженицыну и нашим диссидентским кругам, и это добавит притягательности его облику.
Как многие сверстники, в отрочестве я не могла не увлечься Ремарком. Его книги были практически недоставаемыми; помню, с каким ликованием я притащила домой затрепанный томик с «Тремя товарищами», сбереженный для меня знакомой продавщицей букинистического отдела. Очарование этого романа живо и сейчас, напоминая, какой бедной становится жизнь, лишенная дружбы и любви. Эту банальную истину способен засвидетельствовать далеко не каждый писатель. Позже многие ремарковские произведения забудутся и поблекнут, утомит однообразие туберкулезных страданий и смертей. Но останется свет одинокого мужества и благодарности за пусть исчезнувшее, но подлинное чувство, запечатленное на страницах «Триумфальной арки», «Черного обелиска», «Теней в раю».
Еще в школьные годы одним из моих любимцев стал Л. Фейхтвангер. Перечитала я тогда почти все его романы, но особенно впечатлили (и много раз перечитывались) «Семья Опперман» и «Испанская баллада». Пытаюсь понять, почему именно они. В «Семье Опперман» мучительно задевала слепота общества к надвигающейся и разразившейся катастрофе немецкого фашизма, и к диалогу Густава Оппермана с молодым адвокатом, открывшим ему глаза на происходящее в Германии, я возвращалась неоднократно. Задним числом думается, что здесь сказалось предчувствие собственных последовавших много позже прозрений относительно бытия советского общества в годы сталинизма и в годы застоя. Дело ведь не только в недостатке информации, но и в собственной охранительной глухоте, которую люди неосознанно лелеют и поддерживают. Ей поддался и сам Лион Фейхтвангер в своей книге «Москва, 1937 год». Как мог этот «стреляный воробей» не ощутить фальшь московских процессов тех лет? А «Испанская баллада» покоряла изображением любви как иррационального бесконечно счастливого чувства, сметающего все предостережения своего и чужого разума. На мой взгляд, это один из лучших любовных романов в мировой литературе.
К сожалению, самой мне до последних дней не удалось избавиться от рациональности в любовных делах. Видимо, русскому человеку, особенно русской женщине, слишком многое мешает безоглядно отдаться чувству, и дело вовсе не в опасении, что скажут и что подумают, а в постоянном осознании и предчувствии возможного будущего, главное в котором – судьба детей. Трагедия Анны Карениной мне видится не столько в иссякновении чувства, в том, что «винт свинтился», сколько в разрушенных судьбах Сережи и маленькой Ани, даже имя которой с трудом вспоминает читатель. Все-таки главное назначение женщины – дать и выпестовать жизнь.
И еще одно произведение о любви стало неотъемлемой принадлежностью моего юношеского сознания: поэтичный и грустный роман Т. Драйзера «Дженни Герхардт». Его образная ткань гораздо ближе к русской прозе XIX века, чем новаторские тексты Хемингуэя и Фолкнера (о которых еще пойдет речь), тем не менее это американская проза, с ее сдержанной и глубокой недоговоренностью реплик. До сих пор волнует диалог Дженни и умирающего Лестера, первый их диалог после расставания и долгой разлуки:
– Не знаю, что будет дальше, – говорил Лестер. – …Мне уже давно хотелось тебя повидать. Решил – в этот приезд непременно наведаюсь. Ты ведь знаешь, мы теперь живем в Нью-Йорке. А ты немножко пополнела, Дженни.
– Старею, Лестер, – улыбнулась она.
– Это неважно, – возразил он, не отводя от нее глаз. – Дело не в возрасте. Все стареют. Дело в том, как кто смотрит на жизнь.
Он замолчал и поднял глаза к потолку. Легкая боль напомнила ему о перенесенных мучениях. Еще несколько таких приступов, как сегодня утром, – и он не выдержит.
– Я не мог умереть, не повидавшись с тобой, – заговорил он опять, когда боль отпустила. – Я давно хотел тебе сказать, Дженни, – напрасно мы расстались. Теперь я вижу, что это было не нужно. Мне это не дало счастья. Ты прости меня. Мне самому было бы легче, если бы я не сделал этого.
– Ну что ты, Лестер, – возразила она, и в этот миг вся их совместная жизнь пронеслась в ее памяти. Вот оно – свидетельство их подлинного союза, их подлинной душевной близости! – Не мучай себя. Все хорошо и так. Ты был очень добр ко мне. Не мог же ты из-за меня потерять все свое состояние. И мне так гораздо спокойнее. Конечно, было тяжело, но мало ли в жизни тяжелого, мой дорогой.
Она умолкла.
(Перевод Н. Галь и М. Лорие)Кстати, знаменитая трилогия («Финансист», «Титан», «Стоик») многим моим друзьям помогала постигнуть азы финансового бизнеса, а Фрэнк Каупервуд – один из любимых героев моего младшего брата, превратившегося в послеавгустовской России из остепененного физика в директора банка.
В 16 лет я наталкиваюсь в своих книжных поисках на стихотворения О. Ф. Берггольц. И снова меня с головой захватывает то,