Книги, годы, жизнь. Автобиография советского читателя - Наталья Юрьевна Русова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, «литературоцентричность» моего поколения во многом сформирована поэзией и прозой оттепели. Стойкое чувство, что в книгах можно найти ответы на самые жгучие вопросы, которые и друзьям, и родителям-то не задашь, выросло из тех лет. Стихам, повестям, романам мы обязаны тем, что рано ощутили свою возможную причастность к жизни страны и, как могли, готовились к этой причастности: серьезно относились к выбору профессии, старались осмыслить происходящие события и критически отнестись к ним. «Литературоцентричность» постепенно перерастала в «культуроцентричность», в жадную потребность приобщиться не только к доселе скрытой русской, но и к мировой культуре. Неоценимую роль в процессе этого приобщения сыграли мемуары И. Г. Эренбурга. «Люди, годы, жизнь» – одна из главных книг моего поколения.
Сколько окон в мировую культуру распахнула перед нами эта книга, с каким неудержимым интересом читалась и перечитывалась! Знаменитое определение Пастернака «Книга есть кубический кусок горячей, дымящейся совести» подходит к эренбурговским мемуарам в высшей степени. Этот кусок живой и честной истории страны, мира, искусства, отдельной личности поглощался с неослабевающим аппетитом. Помимо невероятной информативности, привлекало то, что перо мемуариста оставалось пером поэта. Я это чувствовала особенно остро и с радостью прочитала позже телеграмму Ахматовой, посланную к 70-летию писателя: «Строгого мыслителя, зоркого бытописателя, всегда поэта поздравляет сегодняшним днем его современница Анна Ахматова».
Уже в 2000-х, держа в руках том большой серии «Библиотеки поэта», я буду вчитываться в предсмертные стихотворения Ильи Григорьевича, и просто мурашки побегут по коже от их обнаженной исповедальности и строгого мастерства:
Пора признать – хоть вой, хоть плачь я,Но прожил жизнь я по-собачьи,Не то что плохо, а иначе…(«Пора признать – хоть вой, хоть плачь я…». 1964–1966)Давно то было. Смутно помню лето,Каналов высохших бродивший сокИ бархата спадающий кусок —Разодранное мясо Тинторетто.С кого спадал? Не помню я сюжета…(«Сонет». 1964–1966)О своих же собственных мемуарах Эренбург отозвался в одноименном стихотворении «Люди, годы, жизнь»:
На кладбище друзей, на свалке векаЯ понял: пусть принижен и поник,Он все ж оправдывает человека,Истоптанный, но мыслящий тростник.Мама с отцом, оказавшись в 1967 году в Москве в командировке, поклонились его свежей могиле на Новодевичьем кладбище.
Не могу не сказать о том, что мемуары Эренбурга вызвали неприкрытую злобу у определенной и, увы, вряд ли малочисленной части общества, прежде всего у явных или скрытых сталинистов, поклонников Кочетова и Ко. Я часто бывала дома у моего тогдашнего поклонника, Вадима, и хорошо помню, как его отец, что называется, с пеной у рта рассказывал о якобы несметном богатстве «этого еврея», о роскоши его «имения» в Новой Истре… Ну откуда все это шло? А ведь шло откуда-то. Достаточно прочитать «Случай Эренбурга» Б. Сарнова, воспоминания дочери Ирины и т. д., чтобы оценить масштаб «накоплений» Ильи Григорьевича.
Мемуары Эренбурга подтолкнули меня к знакомству с европейской поэзией; к тому же советская практика переводов была уникальной, одной из лучших в мире – по вполне понятным и прозрачным ныне причинам: если нельзя писать и публиковать свое, обратимся к чужому и уж там дадим себе волю.
До сих пор нежно вспоминается Юлиан Тувим, его прелестная «Наука» в переводе Д. Самойлова:
Всем премудростям я обучался:Логарифмы, задачи, квадраты.Грыз я формулы. ЗапанибратаС бесконечностью я обращался.<…>Знаю все: про янтарь, про погоду,Как устроено зренье у мухи,Что тела, погруженные в воду,И так далее, в этом же духе…Витезслав Незвал, в замечательном переводе К. Симонова:
С Богом! Ну что ж! Как ни странно, мы оба не плачем.Да, все было прекрасно. И больше об этом ни слова.С Богом! И если мы даже свиданье назначим,Мы придем не для нас – для другой и другого…Кстати, неудивительно, что эти стихи так хороши именно в переводе Симонова – вспомним «С тобой и без тебя». Кому, как не ему, переводить мужские стихи о любви. Симонову же принадлежит мой любимый перевод «Дурака» Р. Киплинга, с великолепной иронией и обаянием мужского характера:
Жил-был дурак. Он молился всерьез(Впрочем, как Вы и Я)Тряпкам, костям и пучку волос —Все это пустою бабой звалось,Но дурак ее звал Королевой Роз(Впрочем, как Вы и Я).И наконец, Федерико Гарсиа Лорка, над «Гитарой» которого в волшебном переводе М. Цветаевой обмирали и я, и мои подруги:
НачинаетсяПлач гитары.РазбиваетсяЧаша утра…Перечислить все культурные факты, которые открывались в воспоминаниях Ильи Григорьевича, просто невозможно. Чего стоит разбуженный им интерес и вкус к живописи! Но вернусь к литературе.
В 1964–1965 годах до нашего города начинают доходить томики Марины Цветаевой. Это, пожалуй, самое сильное и стойкое поэтическое впечатление моей юности, переросшее в пожизненное пристрастие к ее творчеству. Удар и потрясение последовали по всем направлениям: стихи, проза, характер, судьба. Моя одержимость Цветаевой была настолько сильна и очевидна, что Сережа на мое совершеннолетие (1966) подарит мне том из Большой серии «Библиотеки поэта», раздобытый ни больше ни меньше как у делегата очередного (XXIII) съезда КПСС, где дефицитные книги продавались свободно и в широчайшем ассортименте. Подарок поистине королевский. А мой первый муж Саша на «английское совершеннолетие» (21 год) привезет мне из Москвы переписанный от руки в школьной тетрадке «Лебединый стан»; еще позже преподнесет собственноручно выполненный маслом портрет Цветаевой, который висит у меня до сих пор.
С годами все яснее обнаруживалась неисчерпаемость ее творчества. В первой юности западало в душу все про любовь:
Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес,Оттого что лес – моя колыбель, и могила – лес…(«Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес…». 1916)Как живется вам с другою, —Проще ведь? – Удар весла!..(«Попытка ревности». 1924)Я и в аду тебе скажу:«Мой милый, что тебе я сделала?»(«Две песни. 2». 1920)Конечно же, «Поэма Горы» и «Поэма Конца»… Еще позже самой исчерпывающей формулой любви для меня окажется:
Ятаган? Огонь?Поскромнее, – куда как громко!Боль, знакомая, как глазам – ладонь,Как губам —Имя собственного ребенка.(«Любовь». 1924)Притягивала тема смерти, которая впервые осознавалась во всей своей неотвратимости:
Уж сколько их упало в эту бездну,Разверстую вдали!Настанет день, когда и я исчезнуС поверхности земли…(«Уж сколько их упало в эту бездну…». 1913)Завораживало ощущение своей «непохожести», знакомое в юности всем:
Вы, идущие мимо меняК не моим и сомнительным чарам, —Если б знали вы, сколько огня,Сколько жизни, растраченной даром…(«Вы, идущие мимо меня…». 1913)Восхищала невероятная воля к труду, вера в свое призвание:
Так будь же благословен —Лбом, локтем, узлом коленИспытанный, – как пилаВ грудь въевшийся – край стола!(«Стол. 1». 1933)Не преувеличу, если скажу, что после чтения Цветаевой менялся состав крови. Стихи становились воздухом, необходимым для жизни.
С возрастом глубже осознавались строки о России и ее судьбе:
«Россия моя, Россия,Зачем так ярко горишь?»(«Лучина». 1931)…Но если по дороге кустВстает, особенно – рябина…(«Тоска по родине! Давно…». 1934)Поразят цветаевские прозрения:
…И в