Книги, годы, жизнь. Автобиография советского читателя - Наталья Юрьевна Русова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А чего стоит крохотное стихотворение 1934 года:
А Бог с вами!Будьте овцами!Ходите стадами, стаямиБез меты, без мысли собственнойВслед Гитлеру или СталинуЯвляйте из тел распластанныхЗвезду или свасты крюки.Как она права в том, что только потеря людьми собственной индивидуальности делает возможными ужасы тоталитарных режимов.
Когда у меня будет подрастать собственный сын, я совсем другими глазами перечитаю стихи, посвященные маленькой Але:
Ты будешь невинной, тонкой,Прелестной – и всем чужой.Пленительной амазонкой,Стремительной госпожой…(«Але. 1». 1914)И на склоне лет, уже похоронив и мать, и отца, с задавленными слезами вчитываюсь в строфы, названные «Отцам»:
…Поколенье, где крашеБыл – кто жарче страдал!Поколенье! Я – ваша!Продолженье зеркал.……………………До последнего часаОбращенным к звезде —Уходящая раса,Спасибо тебе!(«Отцам. 2». 1935)А волшебство цветаевской прозы! «Мать и музыка», «Сказка матери», «Мой Пушкин», «Живое о живом»… И, конечно, «Искусство при свете совести».
Цитировать можно до бесконечности. Попробую подвести итог: что же дала мне Цветаева?
– Восхищение силой творчества, могуществом поэзии, преображающей и даже пересоздающей мир; изумление перед глубиной и необычностью этой пересозданной действительности.
– Гордость за Россию: такого поэта могла дать миру только она. И греховная мысль: возможно, все боли, беды, трагедии России XX века оплачены появлением в ореоле мученичества этой гениальной четверки: Цветаева, Пастернак, Мандельштам, Ахматова. В сущности, что мы, русские, предъявим миру на Страшном суде? Прежде всего свою литературу…
– Цветаева научила меня вчитываться и вживаться в каждое поэтическое слово, внушила страсть к его разгадке. Любовь к русскому языку, тревога за него, осознанный восторг перед ним идут из тех лет.
– Наконец, судьба Марины Цветаевой и всей ее семьи стали моей болью, не иссякающей до сегодня. Физически невыносимо ощущать страшную, тупую жестокость, с которой Советская Россия отнеслась к Ариадне Эфрон, Сергею Яковлевичу, Георгию (Муру), Анастасии Цветаевой. В течение многих лет я собирала всю литературу, все источники об этой семье, и больше всего меня задевает то, что порядочность, незаурядность, талантливость этих людей были очевидны всем – и что же? Да ничего, только хуже и горше становился их жребий.
Еще Софья Парнок сказала о совсем молодой Марине:
Ты, проходящая к своей судьбе!Где всходит солнце, равное тебе?(«Следила ты за играми мальчишек…». 1915)Кстати, о бисексуальности Цветаевой: для целомудренного до ханжества советского общества это оказалось, конечно, отталкивающей чертой (в чем сознавались, в частности, мой брат Коля и многие мои друзья). У меня, однако, при всей моей традиционнейшей ориентации это обстоятельство отторжения не вызывало. Ведь оно ничему не помешало в ее творчестве, а может, и помогло. При всей поглощенности личными переживаниями, в частности романом с С. Парнок, только Цветаева в декабре 1920 года смогла подвести такой итог кровавой Гражданской войне:
Ох, грибок ты мой, грибочек, белый груздь!То шатаясь причитает в поле – Русь.Помогите – на ногах нетверда!Затуманила меня кровь – руда!<…>Белый был – красным стал:Кровь обагрила.Красным был – белый стал:Смерть побелила…(«Ох, грибок ты мой, грибочек, белый груздь…». 1920)До такой мудрости поднимались единицы.
Ощущение вины перед Мариной Цветаевой присуще практически всем пишущим и писавшим о ней.
Борис Пастернак:
Что сделать мне тебе в угоду?Дай как-нибудь об этом весть.В молчаньи твоего уходаУпрек невысказанный есть…(«Памяти Марины Цветаевой». 1943)Мария Петровых:
Не приголубили, не отогрели,Гибель твою отвратить не сумели.Неискупаемый смертный грехТак и остался на всех, на всех.(«Не приголубили, не отогрели…». 1975)Совсем недавно я прочла в эссе и в романе «Июнь» Д. Быкова о его преклонении перед Ариадной Эфрон, прелестью ее облика и характера. Немного, но утешает. Однако это уже другая тема.
Ближе всех к разгадке поэтики Цветаевой, на мой взгляд, подошел Иосиф Бродский. Его разбор цветаевского «Новогоднего», обращенного к умершему Р. М. Рильке, уникален равноценностью дара – автора разбираемого стихотворения и поэта, разбирающего его. Безусловно, Цветаева, во всем своем масштабе и во всех своих глубинах, поэт не для всех, как и всякий гений. Я читаю ее с юности, постоянно к ней возвращаюсь, но многие ее высоты остаются недоступными. Однако я так ее люблю, так велики мое восхищение ее творчеством и горестное сострадание ее судьбе, что мне смолоду хотелось сделать доступными прихотливые извивы любимых строк для как можно большего количества людей. Именно во время чтения Цветаевой окрепла моя убежденность в том, что для лучшего понимания стихотворения растущему человеку (ребенку, школьнику, юноше, студенту, начинающему читателю) надо это стихотворение растолковать, пересказать доступным лексиконом его содержание и уже после усвоения поверхностного (по необходимости!) содержательного слоя углубляться в текстовые и подтекстовые секреты. Так зародилась моя методика культурологического комментария художественных текстов, встретившая впоследствии множество возражений (от которых я, как могла, отбивалась), но и обретшая достаточное количество поклонников.
Цветаева учила меня бесстрашию – перед жизнью, а много позже – и перед смертью. Сегодня я от всей души соглашаюсь со своим любимым Бродским:
Цветаева <…> – поэт бескомпромиссный и в высшей степени некомфортабельный. Мир и многие вещи, в нем происходящие, чрезвычайно часто лишены для нее какого бы то ни было оправдания, включая теологическое. Ибо искусство – вещь более древняя и универсальная, чем любая вера, с которой оно вступает в брак, плодит детей – но с которой не умирает.
(И. Бродский. Об одном стихотворении)С Цветаевой началась моя пожизненная связь с великой четверкой России:
Ахматовой и Пастернака,Цветаевой и МандельштамаНеразлучимы имена.Четыре путеводных знака —Их горний свет горит упрямо,Их связь таинственно ясна.(М. Петровых. «Ахматовой и Пастернака…». 1962)Об остальных членах этой четверки – в своем месте.
А пока… Не расставаясь с томиком Цветаевой, я поступаю в Горьковский университет, на давно облюбованное отделение структурной лингвистики.
Университет
(1966–1971)
Мои университетские годы совпали с излетом и проводами хрущевской оттепели, а также с началом погружения нашего общества в ту нравственную глухоту и самоослепляющую изоляцию, которая позже получит название «эпохи застоя». Кстати, ощущались эти процессы (как мне сейчас вспоминается), разумеется, не на рациональном, а скорее на физиологическом уровне, как некое замедление и оскудение мыслей и эмоций, которых, впрочем, оставалось вполне достаточно для сохранения самоуважения – вот только не уверена, оправданного ли…
Возвращаюсь к характеристикам растущего читательского опыта. К двадцати годам я погружаюсь в семейные саги, самыми любимыми из которых остались «Сага о Форсайтах» и «Конец главы» Дж. Голсуорси, «Семья Тибо» Р. Мартена дю Гара и… «Дело, которому ты служишь» Ю. П. Германа. По каким причинам так нравился в то время именно семейный роман? Инерция нежно любимого Л. Толстого, его «Войны и мира»? Сказывалась юношеская настоятельная потребность выстроить для себя законченную и последовательную модель мира, которая помогла бы в предстоящем жизненном действии? А может быть, хотелось спрятаться в вымышленное, но такое близкое к реальности пространство, лишенное, однако, банальности и пошлости этой реальности? Многие мои друзья и брат Сережа увлекались в эти годы научной фантастикой, которая мне оставалась совершенно