Казароза - Леонид Юзефович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свечников прикрыл глаза. Сенмова кушис ми кун бруста вундо. Она пела это так, будто знала, что поет о себе. Казалось, в каждом ее слове, в каждом жесте было предчувствие близкой смерти.
— Кто? — не своим голосом спросил он.
— В чем и вопрос. Он, — кивнул Нейман на Караваева, который теперь больше помалкивал, — вошел в училище последним и во время концерта стоял в коридоре у дверей. После вас никто больше в зал не входил, но не исключено, что кто-то залез в окно со двора. Рядом с задним окном проходит пожарная лестница.
— Даневич залез, — вспомнил Свечников.
— Это кто?
— Студент с истфака. Был членом клуба, недавно исключен. Я не велел его пускать, но в зале он был.
— А были там незнакомые вам люди? — опять переходя на вы, спросил Караваев.
— Были. Всегда кто-нибудь бывает из посторонних.
— Кто-то из них обратил на себя ваше внимание?
— Чем?
— Не знаю. Чем-нибудь.
Не ответив, Свечников повернулся к Нейману:
— Для чего было ее убивать? Кому она помешала?
— Если Алферьев где-то в городе, то ему. Он, видимо, подозревал, что мы держим ее под наблюдением. Если ей известно было, где он прячется, она невольно могла вывести нас на него.
— И он решил ее убить?
— У таких людей это запросто.
— Не верю.
— Почему? Мы же не знаем, какие у них были отношения! Возможно, он боялся не только за себя. Она могла знать имена его здешних товарищей по партии, какие-то адреса, явки. Могла его шантажировать.
— Зачем?
— Чтобы добиться чего-то, на что он не соглашался.
— На нее не похоже.
— Чтобы так говорить, нужно очень хорошо знать человека. А вы утверждаете, что были с ней едва знакомы, — усмехнулся Караваев.
— Одно я знаю точно, — сказал Нейман. — Для чего-то ей нужно было попасть на правый берег. Что ее там могло заинтересовать?
— Понятия не имею.
— Раньше там жили дачники, — вставил Караваев, — а теперь кто только не живет.
— Вы оба знаете Алферьева в лицо? — спросил Свечников.
— Только я, — ответил Нейман. — А что?
— Если он вчера находился в зале, вы должны были его заметить.
— А с чего вы взяли, что Казарозу мог убить только он сам? Возможно, на концерте присутствовал кто-то с ним связанный, кого мы не знаем. Например, тот, кто написал ему письмо на адрес клуба «Амикаро». Стрелять в нее прямо на концерте он, конечно, не собирался, просто воспользовался случаем. Реакция у него, надо полагать, отменная.
— Значит, он стрелял откуда-то из задних рядов? И два выстрела почти слились в один?
— Именно, — подтвердил Нейман.
Он прошелся по комнате и лишь затем задал вопрос, ради которого, как понял Свечников, и была нарушена секретная инструкция:
— У вас вчера не создалось впечатление, что Казароза узнала кого-то из публики?
— Нет, — хрипло ответил Свечников, хотя, если отвечать правду, нужно было сказать да.
— По-моему, она несколько раз оглянулась на кого-то, кто сидел сзади. Не заметили, кого она там высматривала?
— Нет.
— И она вам ничего не говорила?
— Нет, — в третий раз соврал Свечников.
Он уже знал, по какому следу нужно искать убийцу, и хотел найти его сам.
Глава шестая
АЛИСА, КОТОРАЯ БОЯЛАСЬ МЫШЕЙ
9Вагин все точно рассчитал: сейчас Свечников пообедает в гостиничном ресторане, потом ляжет вздремнуть и встанет часикам к шести. Тогда и нужно зайти к нему в гостиницу.
Он тоже поел, вымыл за собой посуду, тщательно вытер ее и убрал в шкафчик, как всегда делала Надя, хотя невестка требовала посуду ни в коем случае не вытирать, а оставлять сохнуть на сушилке. Где-то она вычитала, что так гигиеничнее.
Вернувшись к себе в комнату, Вагин взял Надину фотографию в потертой кожаной рамочке и переставил так, чтобы солнечный свет с улицы не бил ей в лицо.
Он снимал ее сам вскоре после родов. Надя стояла во дворе с полным тазом пеленок в руках, а за ней, как черта горизонта в туманной дали, тянулась бельевая веревка.
Утром, еще в полусне, Вагин услышал стук в окно. Первая мысль была про сумочку, вернее, про сверток с гипсовой ручкой. Он успел испугаться, подумав, что пришли за ней, но тут же по голосу узнал соседского Геньку. Бабушка была уже на ногах и вынесла ему банку с собранными за неделю чайными выварками. Генькина мать выпрашивала их у соседей, дома высушивала, смешивала с настоящим чаем, расфасовывала и продавала на камском взвозе. С весны губчека стала сквозь пальцы смотреть на такого рода коммерцию. Мелочных торговок больше не арестовывали, разве что иногда гоняли для порядка. Страшное обвинение в спекуляции на них не распространялось, а качество предлагаемого продукта не интересовало никого, кроме покупателей, для которых сомнительный вкус и цвет смешанного с выварками чая если даже и не полностью соответствовали его цене, то, во всяком случае, были к ней близки.
Лежа в постели, Вагин внезапно понял, почему эта ручка из гипса так его встревожила. Помимо вчерашнего плаката было еще нечто, рифмующееся именно с ней.
Он встал, снял с полки переведенный Сикорским с эсперанто роман «Рука Судьбы, или Смерть зеленым!», который на днях с обычным своим напором всучил ему Свечников, и нашел одно из мест, объясняющих первую половину заглавия:
Анна, полуобнаженная, лежала в своей окровавленной постели. Она была мертва, в груди у нее зияла страшная рана от удара кинжалом. Однако самым ужасным было даже не это. Сергей содрогнулся, увидев, что на правой руке девушки нет кисти. Она была отрублена…
Захлопывая книжку, Вагин мимоходом отметил, что, в отличие от руки несчастной Анны, найденная в сумочке Казарозы гипсовая кисть была не правая, а левая.
Этот роман мало чем отличался от множества подобных, прочитанных в гимназические годы. Экстравагантные ужасы, когда-то леденившие кровь, казались милой романтикой рядом с обыденным зверством последних лет. В колчаковской контрразведке насмерть забивали арестованных велосипедными цепями, а когда прошлой весной вели раскопки в семинарском саду, превращенном в кладбище при губчека, трупы находили в таком виде, что об этом лучше было не думать.
Сумочка, прикрытая сверху бумагами, лежала в ящике письменного стола. Ключ от него давно потерялся, но бабушка туда никогда не лазила. Вагин сумел внушить ей, что содержимое этого ящика является неприкосновенной святыней. Он попил чаю и отправился в редакцию.
Там сразу подсел Осипов, абсолютно трезвый. Такое бывало с ним нечасто.
Старый газетный волк, он подвизался еще в «Губернских ведомостях», но выше репортера так и не поднялся. «Хорошо я могу писать лишь о том, к чему у меня лежит сердце», — говорил Осипов о своей незадавшейся карьере фельетониста. Сердце его лежало к тому, что со времен равноапостольного князя Владимира составляло веселие Руси. В своих пересыпанных матерками стихах под Баркова, которые в рукописном виде до сих пор ходили по городу, он вдохновенно пел дружеское застолье, нескромные прелести юных дев и пену шампанского, хотя в реальной жизни и тогда, и особенно в последние годы охотно снисходил к вульгарной подпольной кумышке. Самым известным его печатным произведением была стихийно-бунтарская, как характеризовал ее сам Осипов, поэма о чахоточной швее, написанная октавами и лет десять назад опубликованная «Губернскими ведомостями» ко Дню Белого цветка — всероссийскому дню борьбы с туберкулезом. На этой поэме основывалось его нынешнее самостоянье.
При Колчаке в газете «Освобождение России» он заведовал «Календарем садовода и птичницы», но был, по его словам, уволен и чудом не арестован за то, что под видом различных плодово-ягодных растений в критическом ракурсе выводил деятелей местной и даже омской администрации, включая самого адмирала. Все это было вранье, Вагин знал, что пострадал он совсем по другой причине. Будучи в садоводстве и птицеводстве полным профаном, Осипов попросту переписывал аналогичный календарь из подшивки одной киевской газеты за 1909 год. Ему хватило сообразительности делать поправку на уральский климат, но сроки разных прививок и подкормок все равно не совпадали, от читателей стали поступать возмущенные письма, и его выгнали. Теперь он вел при редакции литературный кружок, тем и кормился.
— Прочел твои стихи во вчерашнем номере, — сообщил Осипов. — Неплохо, но могло быть лучше, если бы ты вынес их на обсуждение нашего литкружка.
— И что бы вы мне посоветовали? — спросил Вагин.
— Быть внимательнее к деталям. Одна неточная деталь подрывает доверие к стихотворению в целом.
— Вы ее у меня нашли?
— И не одну.
— А сколько?
— Две, — сказал Осипов, расстилая на столе газету.
Весь вчерашний номер посвящен был годовщине освобождения города от Колчака. Публиковались воспоминания участников штурма. Список мемуаристов составили заранее и утвердили на бюро губкома. Свечников выступил в роли музы. Две недели он простоял у них над душой, внушая им веру в свои силы, поддерживая перо, которое они то и дело норовили выпустить из рук, а потом безжалостно вычеркнул большую часть того, на что сам же их вдохновил. За образец взята была эстетика штабного рапорта. К ней тяготели помещенные среди прочих его собственные заметки. В то же время чувствовалась в них энергия великой битвы, ставшей для Свечникова последней.