Ржавое зарево - Федор Чешко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не проволокли. А теперь-то куда волочете? Домой? Х-ха!
Одна нам с вами, ноги, дорога — к Чарусе, так то не дом. У подъяремной скотины домов не бывает. Чаруса — он Чаруса и есть, хлябь несытеющая. И ведь как ни суди, а в той дурости, которой ты собственную долю изломал, твоей вины лишь половина. А вторая половина Векшина — разве не так? Причаровала, крепкими проволоками к себе прикрутила наузница волхвова; ты из любви этой безысходной судьбу свою растоптал, и что взамен? Вятичиха?!
Трясущиеся квелые пальцы торопливо нащупали на груди увесистый мешочек-лядунку, крепко стиснули его вместе с мокрым сорочечным полотном.
Все. Ни сил, ни желанья куда-либо брести более нет.
Некуда.
Незачем.
Обрыдло.
Ничего, погода нынче хороша — мокреть, холодно, ветер вон поднимается… До полуночи наверняка околеешь. И ладно. Лечь бы прямо где стоишь — в грязь так в грязь, заснуть (плевое дело — хмель пособит), увидать напоследок во сне ее, проклятущую, и…
Заплачет, наверное, когда дознается про погибель твою, пожалеет, что этак вот обошлась… А нет, так и не надо.
— Эй, ты, дурья голова! Чего встал шестом? Нашел, понимаешь, время да место… Шевелись — замерзнешь!
Ну вот, помереть — и то не дадут. Куда ни ткнись, одно невезенье. Теперь изволь оглядываться, браниться невесть с кем, чтоб отвязался, шел себе мимо да не лез с дурными советами к занятому человеку…
Нет, этот, пожалуй, вряд ли пойдет мимо. Точно, не пойдет. Потому что, во-первых, не пеший, а во-вторых, не один.
Видать, мысли безрадостные и шум дождя воспрепятствовали расслышать, как сзади подъехала да остановилась всего лишь в нескольких недлинных шагах телега, запряженная толстопузой лошадкой. А на телеге той сидят, свесив на одну сторону обутые в лапти ноги, два мужика. Степенные такие мужики, оба в летах (лицо одного вроде бы знакомо), одеты опрятно и почти сухо, потому как от дождя куском смоленой кожи накрылись… Сидят, значит, и рассматривают. Любуются, значит. Нашли чем…
— Эге, да это, никак, ты, Жежень? — удивленно протянул тот, знакомый (вот только имя его припомнить не удается… да и не хочется). — С чего это тебя сюда занесло?
Говорун примолк, дожидаясь хоть какого-нибудь ответа; потом (когда понял наконец тщетность ожидания) обернулся к своему спутнику:
— Это Жежень, подручный захребетник Чарусы-златокузнеца. Вот ведь как нахлестался! Небось, в Старом Граде, у Гостюхи бражничал — тот вдовую сестру за старика Гипа вытолкал. Дак куда ж ты, сердешный?.. — Это уже продолжающему бездумно хлопать глазами, столбенеющему средь дороги. — Куда ж ты забрел? И Гостюха хорош, в елку его, — залил мальца превыше ушей, да и отпустил. Нет бы у себя положить! Ну я ужо ему попеняю, Гостюхе-то!
Второй мужик сплюнул не без гадливости, загудел басовито, словно сердитый шмель:
— Ты лучше Чарусе бы попенял. Ишь, распустил выученика… Мальцу, поди, шестой аль седьмой год над первым десятком, а глянь на него! Хмелен до скотского уподобия, грязен, расхристан, рожа в кровищи… Ни чести, ни совести — срам глядеть. Такого бы вожжами с утра до вечера, а потом с вечера до утра, а потом сызнова…
Так, рожа, значит, в кровищи. Теперь понятно, почему пояса нет: дрался, стало быть. Распояской, по-честному, не по хмельной злобе… во всяком разе, сперва. А потом? И с кем дрался-то? Может, с самим же Гостюхой?
Ох, похоже в Старый Град тебе носа более не казать… хотя бы покуда про драку доподлинно не вспомянешь. Интересно хоть, кто кого: ты или тебя? Кроме рожи вроде больше и не болит нигде, да и рожа-то не сказать, чтоб уж очень… Ну, колено еще. И локоть. И плечо. И в затылке как-то не так — наверное, гуля наливается. Одним словом, почитай совсем без ущерба драка минулась. Значит, наверное, ты его. А кого — это в общем дело десятое. Опояску же либо забыл подвязать, либо сперли ее… Или под конец мордобития тебе не до пояса стало — пришлось озаботиться, как бы ноги унести. О-хо-хонюшки… Ладно, опояска — то пустое. Главное, лядунку не утерял. Уж от такой потери впрямь бы только руки на себя наложить.
А тележные мужики тем временем гомонят, препираются меж собой. «Да не шпыняй ты его. Тут дело особое, я тебе потом…» — «…Куды ж мы его? К Чарусе — это ого какого крюка давать, а мы и без того… Сам пил — сам пущай и…» — «Да жалко… Провезем маленько, а вниз уж пускай своими лаптями… Вниз-то легче: упавши — и то докатится…» — «Ну, леший с вами обоими. Эй, ты, недоладный! Полезай уж».
Недоладный… Это кого ж он так? А-а-а, вот что! Ну и хвост те поперек хари; раз ты так — не полезу. Не полезу никуда, и все тут, хоть ты себе бороду вырви с досады. Будешь знать наперед, кто из нас двоих недоладный.
— Да лезь уже, горюшко родительское! Околеешь ведь, в елку тебя!
Ладно, коли этак вот, уважительно, то и мы уважим, полезем-таки. Только вот куда бы? И вообще, сколько можно столбом торчать? Не присесть ли? А эти… Хотят — так пущай на руках затаскивают куда им там надо. Это же им надо. А нам неплохо и здесь.
…Скрипит-качается расхлябанная телега; больно поддают на ухабах шаткие борта — один под коленки, второй по затылку; ноги скребет колесо — того и гляди правый лапоть снимется… а правая рука перевесилась через тележный задок и скребет пальцами по дороге… Благодать!
Заволокли-таки, значит, на телегу свою. Заволокли, положили, прикрыли от дождя краем накидки (хватило того края аж на половину рожи да на левое плечо) — и везут. Куда? А враг их знает. Да и какая разница? Главное, что ни идти, ни думать теперь не надо.
Можно просто лежать и глядеть прищуренным правым глазом в косматое небо, которое ненастный скудный закат окрасил в цвет застарелой раны.
А еще можно слушать. Слушать гулкие тягучие раскаты да гадать — то ли это дальний небесный гром, то ли в твоем же брюхе выпитое песни играет. Слушать чавканье размокшей дороги под лошадиными копытами, жалобы колес, монотонную дробь дождевых капель по смоленой коже, пробивающийся сквозь все это неспешный — с ленцой — разговор…
— …знаю родителя. И его самого еще вот этаким помню. Родитель-то все его к своему кузнечному делу приучал, как и надлежит, а он… Он вроде чему-то не тому выучился. Такому, чего и сам отец-научитель сроду не умел. Он, Жежень-то, сказывают, года с три тому сам, без отцовой подмоги, выковал из железа отцов лик. И вроде так похоже да живо — прям вот сей же миг уста приоткроет и, в елку его, скажет чего-нибудь.
— Враки! — Гудливый бас — это тот, злой отозвался, который давеча тявкал про «вожжами с вечера до утра». — А коль не враки, так и того хуже. Дурное это дело — подобья творить, от того живому человеку может выйти какая порча.
Да ты погодь сужденье высказывать, ты слушай. Волхв Корочун, к примеру, как о том дознался, про порчу ничего не сказал. Наоборот, попросил из меди Велесов кумир сработать — махонький, чтоб при себе носить. Жежень и сработал, да так, что Корочун нарадоваться не мог. И отплатился вдвое щедрей, чем они с Жеженевым отцом попервах сговорились, вот. А ты: «дурное дело»… Какое ж оно, в елку, дурное, ежели за него платят?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});