Моховая, 9-11. Судьбы, события, память - Сборник статей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня, со студенческих лет исполнявшего роль переводчика у лошадников, за плечами был уже не один десяток лет наблюдений за тем, как ведут себя при осмотре лошадей настоящие знатоки, так что бессловесная часть роли гоголевского ревизора мне, пожалуй, удалась. В сопровождении королевского конюшенного штата энергичным шагом знающего, куда он идёт, я проследовал по конюшне, где стояло триста голов нарядных, массивных коней, точно таких, что носили австрийских императоров в рыцарских доспехах, когда те изъявляли желание принять участие в турнирах. Масть у липизанов преимущественно серая, и я, стараясь показать, будто понимаю, что я вижу, бросал пристальный взгляд на типичный экземпляр и устремлялся дальше. Если же попадались рыжие, а также гнедые, то я останавливался и мой взгляд становился еще пристальнее. От меня ждали и замечаний, но, лишь качнув головой, я продолжал движение. Среди серых и рыжих попался один вороной, к нему я зашел в денник и взял его за копыто (так делал посетивший Московский ипподром в самом деле королевский конюший из Англии). Сопровождающие нагнулись вместе со мной, чтобы не пропустить ни одного слова из рекомендаций, какие, быть может, я сочту нужным сделать, я же, подражая англичанину, еще значительнее качнул головой и, молча выйдя из денника, где стоял вороной, продолжил обход. Но время затянувшейся сценической паузы в конце концов истекло. Весь конюшенный штат сгруппировался в амуничнике (где хранится сбруя) и уставился на меня.
О, как знакомы мне были эти обращенные ко мне лица, хотя видел я их впервые в жизни: конюхи, тренеры, заокеанские конюхи и тренеры, но велика ли разница, когда дело касается лошадей? Если бы мою речь прослушали мои лошадиные наставники, коммунистические конники далеко-далеко, по другую сторону океана, они бы умерли – со смеха, а мои американские слушатели, едва я заговорил, из вежливости лишь смущенно опустили глаза. Прямо на меня был устремлен один-един-ственный взгляд. Так смотрели на Турбина мои сокурсницы, а на мою долю, судя по глазам моей американской молоденькой слушательницы, досталось отраженное пламя восторга, возженного речами моего прогрессивного приятеля. И произнес я речь, вспоминая Владимира Николаевича.
Пламенно и (не всегда мне) понятно – такими у меня в памяти остались его лекции. У меня был с ним об этом много лет спустя разговор.
Действительно, многих намеков я не понимал просто потому, что знал недостаточно, о чём собственно В. Н. говорил, а он, по обстоятельствам, иногда вынужден был говорить слишом иносказательно. Но как он говорил, делало непонятное, нам казалось, понятным. Вспоминал я также мой собственный ответ ему на экзамене. Отвечая Владимиру Николаевичу, я, подражая ему, говорил горячо и – не отдавал себе отчета в том, что говорю. Проще сказать, сам себя не понимал, а Турбин поставил мне «отлично». И, как мог, я обратился к американским конникам, всеми силами стараясь возжечь тот же пламень…
Затем взял слово сталелитейный коневод-король. «Что ж, – сказал он, – после всего, что мы сейчас услышали, будем ли мы топтаться на месте или же пойдем вперед?» Конюшенные работники так и сидели с глазами опущенными долу, не зная, что сказать. Зато во взгляде принцессы читалось: «Вперед!».
На обратном пути, делая пересадку в том же аэропорту, я каждый раз вздрагивал, если раздавалось объявление по радио: не меня ли вызывают? Чикагскому королю я отправил открытку с признательностью за гостеприимство и получил ответ: «Жаль, не дали знать, что будете в наших краях. Я бы опять пригласил Вас выступить».
* * *«Всю жизнь мечтал я осуществить научную публикацию всего написанного Дефо о России, но меня останавливали трудности, а Вы не побоялись этих трудностей», – так писал мне Михаил Павлович Алексеев, откликаясь на сборник избранных произведений знаменитого английского писателя. Сборник был мной составлен для издательства «Правда» как приложение к журналу «Огонёк». А что же это были за трудности, которые сумел превозмочь рядовой, ещё только набиравшийся опыта литературовед, но не решался преодолеть ведущий авторитет в той же области? Трудности заключались в двух-трёх географических названиях. И как эти трудности оказались мной преодолены? А росчерком пера – взял и вычеркнул. То было, конечно, надругательство над литературным памятником. Однако не буду каяться. Постараюсь, по мере сил, обозначить разницу между мной и почтенным ученым как отличие видовое, потому что, пользуясь речением юмористов, подобных ему знатоков уже нет, а скоро и не будет.
Мы ещё застали этих энциклопедистов, мы у них учились, точнее, они нас учили, пытались учить, а мы… Понравится вам чувствовать себя безнадёжным неучем, сколько бы вы ни старались понабраться знаний?
Однажды состоялся у меня с маститым академиком разговор даже не о литературе – о лошадях, а я, как вам уже известно, лошадник. Ну, думаю, уж тут я не оплошаю! Вдыхал ли многоуважаемый Михаил Павлович когда-нибудь, выражаясь по-конюшенному, благородный аромат конского пота? А он между тем меня спрашивает: «Не попадалась ли вам такая книга «История лошади, записанная с её собственных слов»?» Н-не попадалась. «Сочинение это вышло анонимно на английском языке в конце восемнадцатого столетия и, я полагаю, могло послужить Толстому в числе источников, когда он создавал Холстомера», – так говорил академик, глядя на меня поверх очков, а в глазах его я читал: «Как с вами, молодой человек, беседовать о лошадях, если вы не знакомы в достаточной мере с литературой по этой теме?».
Эрудиты попадались и среди моих сверстников, а если Алексеев читал на семи языках, то ныне, не исключено, иные из молодёжи выучили ещё больше иностранных языков, благо несравненно с нашими временами облегчился доступ за границу. Однако ни у сверстников, ни у новых авторов, которых удалось прочесть, не вижу в отношении к материалу той веры в факты, что не позволяла Алексееву устранить из классического текста несколько слов, а мне, при отсутствии той же веры, ничего не стоило это сделать.
Вера вещь органическая, вера во что бы то ни было, либо она есть, либо её нет, дается с воспитанием, становясь частью индивидуального сознания. «Я верю в существование фактов», – сказал влиятельный мыслитель времен алексеевской молодости, и не считаться с фактами для знатоков той выучки являлась действием столь же немыслимым, как, скажем, красть у самого себя. Можно, разумеется, сделать вид, будто вы не замечаете, как сами у себя воруете, и без самообмана иногда не обойтись, однако зачем себя обманывать и обкрадывать, если ваша цель заключается именно в том, чтобы – без обмана?
Когда я взялся за составление библиографии для своей диссертации, то начал по порядку, по алфавиту, с буквы «А» – с Алексеева М. П. И что же? Вместо фолиантов в сотни страниц, которые я ожидал обнаружить в числе трудов академика по теме «Пушкин и Шекспир», нашел я всего лишь краткую заметку под названием «Читал ли Пушкин книгу Кронека о Шекспире?»
«Да кто он такой, этот ваш Михал-Палыч? – Тогда же я услышал от обладателя всевозможных ученых степеней и лауреата многих премий, выпускавшего книгу за книгой, одна толще другой. – Биб-ли-ог-раф!». Понимать, судя по тону, каким это было сказано, надо было так: нет у него полета мысли. Что ж, годы спустя под редакцией М. П. появился основополагающий том «Шекспир и русская кульутра», с обширным разделом о Пушкине, который написал сам Алексеев, и нельзя было, как видно, двинуться дальше ни на шаг, пока не оказалось им установлено, читал ли Пушкин какую-то забытую книгу или не читал. Иначе, с точки зрения ученого, пушкинские воззрения на Шекспира оставались бы не ясны, возрения собственно пушкинские, а не повторение общих мнений того времени. Поэтому, изучая взгляды Пушкина, Михаил Павлович погружен был в книгу какого-то ученого немца точно так же, как Илья Львович Фейнберг вчитывался в книгу доктора-англичанина (Пушкин читал путевые записки заезжего иностранца и требовалось установить, повлияла ли эта книга на пушкинское «изучение России»).
Только библиограф? Всего лишь фактограф? Как будто Михаил Павлович только тем и занимался, что крохоборчески копил всевозможные сведения. На самом же деле говорившие, будто он не признает ничего, кроме фактов, видели в фактах чересчур мало. Между тем Алексеев помещал всякий факт в разветвленную систему историко-культурных представлений, что позволяло ему увидеть в этом факте скрытое от взора тех, в чьих глазах фактам становилось только хуже, если они мешали им провести некую излюбленную мысль. Положим, к их услугам имелись рассуждения, с помощью которых доказывалось, будто некоторые важнейшие научные теории были выдвинуты без опоры на опыт. Рассуждавшие забыли или же не читали изложения самих теорий, а между тем сочинения, в которых были выдвинуты идеи, коренным образом изменившие понимание вещей, написаны очень осторожно. Даже сам Дарвин признавал: пока не наберётся достаточно данных, подтверждающих естественный отбор, до тех пор биологической науке придётся верить во Всевышнего.