Незабудка - Евгений Воробьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А куда идти-то? — спросил меня Степа Остроушко с веселым недоумением. — Идти-то некуда!!! Можно только вывалиться из люка...
Штурман самолета промахнулся эдак километров на сорок и сбросил Остроушко на прифронтовой лес. Парашют зацепился за верхушку рослой ели, и Остроушко долго висел, прежде чем изловчился и перерезал кинжалом стропы. Он грохнулся вниз головой, потерял сознание и был схвачен немцами. Его пытали и два раза расстреливали. Как поется, «похоронен был дважды заживо...». А вот все-таки не сломали фашисты человека — жизнестойкий! Столько перенес и не озлобился на жизнь, остался добродушным парнем, страсть как любил посмеяться, было бы только над чем или над кем!
В забое Шаблыгин был самый нетерпеливый. По простоте душевной я полагал, что так же он будет вести себя в госпитале — срывать с глаз повязку, рваться с койки. Ан нет! Самый послушный, дисциплинированный больной в палате, врач не раз ставил его в пример Остроушко. Если Шаблыгин чем-нибудь и возмущался, то очень смирно и всегда в отсутствие начальства, если придирался к кому-нибудь из персонала, то вежливо.
Он неукоснительно выполнял все предписания медицины и совсем-совсем не торопился снимать повязку с глаз, а тем более — выписываться из госпиталя. Война еще не вся и, не ровен час, снова придется подыматься с земли под пулями, изображать из себя мишень...
Лежал, стонал, вздыхал, скулил, канючил Шаблыгин, потом принимался рассуждать — какую работу он сможет выполнять у себя в деревне, когда вернется туда после войны. Хорошо, что сын его еще не дорос до школы, вот и будет ему поводырем. Не беда, если он и от школы отстанет, отца жалеючи. Доить свою Буренку или крутить ручку веялки Шаблыгин сможет безусловно. А запрячь лошадь, если случится надобность? У них в Березовке без лошади — как без рук, уж больно у них в Сибири местность привольная.
Шаблыгин заговорил о том, как будет на ощупь запрягать лошадь, а мне вспомнился слепой мерин Валет, которого на старости лет подняли из шахты. Я был тогда мальчишкой, у нас на шахте «Ветка-Восточная» еще не изобрели водопровода, и Валет возил бочку с водой. Мерин ступал медленно, неуверенно, нащупывая копытами дорогу, словно она была замощена раскаленными булыжниками. Может, и меня ждет судьба шахтного Валета?
Как все слепые, я незаметно для себя стал называть здоровых людей «зрячими». Я уже стыдился, если не узнавал по голосу человека, который со мной заговаривал. Хорошо помнил, что наша лестница насчитывает двадцать две ступеньки. Все реже залезал рукавом в тарелку с кашей. Уже не надевал наизнанку рубаху или халат — нужно провести рукой по шву, прежде чем надеть на себя что-нибудь.
У запасливого Шаблыгина уцелели трофейные часы. Он выдавил стеклышко и осторожно нащупывал стрелки на циферблате, так что мы, хоть приблизительно, всегда могли узнать, который час. А какая, в сущности говоря, разница — три часа дня или половина шестого. Разве что знать, как скоро принесут послеобеденный чай. Теперь, когда мы не видели, какого цвета чай, острее ощущался его аромат и вкус.
В палате собрались заядлые курильщики. Курили все, кроме Цветаева, тому и без махорки кашля хватало. Чтобы не досаждать Цветаеву, было введено железное правило — курили только при открытой форточке. Банных лежал у окна, а потому открывал-закрывал форточку. Он строго покрикивал на Шаблыгина, когда тот нарушал порядок и закуривал без предупреждения.
Каждая цигарка причиняла множество хлопот. Надо же втемную скрутить ее. То зажигалка лизнет цигарку сбоку, то не угадаешь поднести огонек. Пока приспособился — все руки пожег...
В день двадцать седьмой годовщины Красной Армии нам впервые выдали по пачке папирос и по сто наркомовских граммов. Решили чокнуться между собой и с персоналом. Только Шаблыгину недосуг было ждать, он единолично проглотил свою порцию. Очень, оказывается, сложно — чокнуться вслепую. Да так, чтобы не пролить драгоценной влаги!
Но не думайте, что мы чувствовали себя героями, чьего выздоровления нетерпеливо ждет чуть ли не сам Верховный Главнокомандующий.
На медицину мы обижаться никак не могли. А ведь, формально говоря, мы и на паек тот госпитальный не имели права, как другие раненые бойцы.
Из армии нас давно списали, как пропавших без вести, и каждому еще предстояло оправдаться перед трибуналом — куда ты, милый друг, девал свое оружие, как, миленок, попал в плен и как, любезнейший, коротал время у фашистов.
Допрос нас ждал строгий и пристрастный. А легко ли оправдаться, если свидетелей у тебя нет и не предвидится? Кто поверит на слово, что не по доброй воле ты оказался в бараке, набитом такими же горемыками, за колючей проволокой?!
Что сильно затрудняло мое положение? Я попал в плен после тяжелой контузии. Меня тогда под Нальчиком и не ранило вовсе, даже пустякового шрама не было. Ни единого осколочка не нашел бы рентген в моем организме. Пленный танкист рассказал потом, когда нас гнали по этапу, в каком виде привезли меня в лагерь. Провалялся без сознания двое суток. Очнулся в засохшей луже — кровь шла из носу, изо рта, из ушей. И слышать и говорить учился заново.
Правда, обстоятельства, при которых нас освободили, давали надежду если не на оправдание, то хотя бы на снисхождение. Мы не хотели добывать уголь для фашистов и убежали из плена.
Мечтали прозреть еще и для того, чтобы сызнова взять оружие, которого так давно не держали в руках. А Шаблыгин любил повторять:
— На войну не спеши, на обед не опаздывай!..
Он каждый раз оговаривался, что шутит, и опасливо повертывался в сторону Банных, однако эти слова все-таки звучали у него всерьез...
Каждая сводка Совинформбюро приближала день победы. Она была долгожданной, победа, и в то же время вселяла тревогу. Неужели те из нас, к кому вернется зрение, не успеют, хотя бы в штрафном звании, кровью смыть с себя пятно плена?
— Меня обязательно засудят, — уныло твердил Шаблыгин. — Разве поверят человеку?
— Пусть не поверят! — спорил Цветаев, слова его то и дело прерывались кашлем. — Ты самому себе — самый что ни на есть верховный судья. И уже какой ты себе приговор вынесешь — он обжалованию не подлежит. Окончательный! Апеллировать не к кому... Кроме как к своей совести...
— Для этого ее надо иметь на вооружении! — хохотнул Степа Остроушко. — А если кто свою совесть еще в детстве потерял? А искать лень было. Или вовсе не заметил потери...
Шаблыгин набросился на Остроушко с бранью — принял намек на свой счет...
Он один боялся трибунала. А я почему-то был уверен, что в отношении него даже строгое наказание будет справедливым...
8
Мы одновременно окунулись во тьму, впятером жили в забое, как кроты, в одинаковой мере навредили себе, глядя на свет шахтерских ламп, режущий глаза, так что лечили нас по одному графику.
Повязки становились все тоньше. Убывала тьма, которая давила на глаза огромной тяжестью.
Вскоре из-под марли забрезжил свет. Сняли с нас повязки тоже одновременно.
И наступил наконец день, незабываемый на всю жизнь день, — мир предстал передо мною в таком сиянии, в таком богатстве красок! Все ошеломило меня, что было позабыто зрением и сохранялось лишь в памяти.
Наконец-то мы увидели друг друга. Сколько удивительных открытий!
Когда со Степы Остроушко смыли грязь и угольную пыль, он оказался совсем рыжеволосым; и брови и ресницы у него рыжие.
Платок, который Цветаев частенько подносит ко рту, чтобы унять кашель, окрашен кровью.
Шаблыгин оказался внешне более привлекательным, чем я себе воображал и чем мне хотелось его увидеть. Ишь какой гладкий! И рот полон белых зубов, и волосы аккуратненько причесаны. По сравнению со всеми остальными он выглядел даже упитанным, будто не харчился с нами заодно, а получал в шахте и в госпитале дополнительный паек...
А Банных такой крупнокалиберный, что ему некуда девать ножищи — высунулись между прутьями железной койки...
Мы увидели тех, кто ухаживал за нами все дни, а точнее сказать — сплошную ночь.
Осторожно прикрыв за собой дверь и шурша халатом, в палату вошла Дуся.
Здравствуй, добрая Дуся! Вот ты, оказывается, какая, наша сестра милосердия, которую я благословлял за все, что она сделала для меня и соседей по темной палате.
Я увидел невысокого роста, хрупкую, миловидную девушку, веселоглазую, всю в веснушках. Она несла кувшин с водой, прижимая его к груди тонкой рукой. Эти пальцы умели быть легкими, нежными, чуткими, когда Дуся меняла повязку или вытирала с моего лица пот.
Теперь я понял, почему Дусин халат — в заплатах, со следами йода и еще в каких-то пятнах, которые не выводятся, — шуршал чуть явственней, чем у других. Для Дуси халат чересчур широк и длинен, полы его мешают при ходьбе.
Для меня Дуся сделала больше, чем для соседей, потому что, сама того не ведая, помогала мне пережить разлуку с Тересой. В моем воображении всю бесконечную ночь за мной ухаживала Тереса. Как это было жестоко, эгоистично и неблагородно с моей стороны — вообразить Дусю какой-то немыслимой красавицей!