Дневник - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наука может и погоняться за пользой, а искусство пусть стоит на страже человеческого облика!
Вторник
То, что коммунизм в теории своей научен, что эти два мира — наука и коммунизм — находятся в близком родстве, что, стало быть, наука имеет коммунизирующую тенденцию — это ясно, как солнце! Недавно я объяснял профессору Терану (в Кекене) что если университетская молодежь любит, как правило, красное, то это не из-за агитаторов, а вследствие своей научной культуры. Они чтут и исповедуют знание; коммунизм является им в ореоле сайентизма.
Родственность (настоящая) с могущественным духом науки — козырная карта революции в игре за власть в мире. Если они доплывут до финиша, то только на той научной волне, которая всё заливает. Зато удивительно поведение искусства в холодной войне: как оно могло не заметить, что его место по другую сторону баррикады? Это на самом деле удивляет: ведь у него в крови столько антикоммунизма, и не раз я ловлю себя на том, что если бы даже я дал себя увлечь своим, порой сильным, симпатиям на определенные свершения там, за занавесом, как художник я обязан быть антикоммунистом, или, другими словами, что я мог бы быть коммунистом только отказываясь от части моей человечности, которая выражается в искусстве.
Действительно! Если искусство — это «нечто самое личное», если оно является «самой частной из всех собственностей, какую только можно себе представить», если искусство — это личность, то это «я»… Попытайтесь, сторонники колхозов и комбинатов, сказать Шопену, что соната си-минор не его. Или, например, что он не является си-минорной сонатой, причем самым решительным, самым диким образом. Ох, представляю пляшущего паяца артистизма, обольщающего, влюбленного, безумствующего, жаждущего превосходства и всяческой роскоши, не позволяющего себя ничем обуздать, ограничить, определить, — представляю себе этот непостижимый и дикий дух под надзором ваших регламентов, кротко выполняющего указанную ему полезную функцию. Как это смешно: безумие искусства, его пожары на фоне степенной, продиктованной рассудком морали и всего этого «обобществления».
От Маркса ускользнуло, что искусство — его непримиримый враг и останется таковым навсегда, вне зависимости от того, какая производственная система его кормит. Неужели он так мало понимал в искусстве? И, как все, кто не слишком много о нем знает, не смог оценить его стихийного, взрывного характера? Он полагал, что оно есть или может быть цивилизованным, нормализованным, позитивным. Он не понимал, что оно — разрядка, взрыв. И что из него вырывается как раз то, чего марксизм не в состоянии понять. Надо зачислить на счет кроткой благонадежности святых докторов и причта красной церкви роман коммунизма с искусством, продолжающийся по сей день, но такой гротескно жалкий по плодам его.
С другой стороны, разве те средства, что были выделены на поддержание «художественного производства», и культурная чуткость к художнику не возвратились с лихвой? Лучше ли, хуже ли подобранная, эта группа десятки лет создавала видимость общего фронта. Искусству говорили: «Ты должно идти с нами. Во имя прогресса! Морали! Гуманизма! Справедливости!» Доводов всегда хватало. Оно засыпано этими доводами.
Сегодняшний художник, успевший утратить инстинкт, особенно чувствителен к доводам. Такое происходит с ним с тех пор, когда он, забитый наукой, утопил свой темперамент в интеллекте, а цветы стал нюхать душой, а не носом. Что же можно требовать от наивных, но честных педантов, «работающих над собой», самосовершенствующихся, анализирующих, конструирующих эту свою мораль, дрожащих от ответственности, страждущих за все человечество, тех исследователей, учителей, проводников, судей, инспекторов, инженеров человеческих душ, наконец мучеников, даже иногда святых — но не танцоров, не певцов… Искусство, поджаренное в лабораториях… но что можно требовать от яиц на сковородке, да и как омлет смог хотя бы чему-нибудь воспротивиться?
Я не имею в виду политическую борьбу… Искусство, гони политику долой! Будь самим собой. Блюди свою природу, и ничего больше.
Четверг
— Как можно тебе верить, если из искусства ты делаешь паладина личности? Ты говоришь, что оно — «самое личностное изо всех высказываний человека», что искусство — это «я»? А сколько раз ты жаловался, что человек никогда не сможет полностью выразить себя? Твои слова, что «быть человеком — значит никогда не быть собой», то есть, что форма, в которой мы являем себя, создаваемая между нами и другими людьми, навязана нам… более того, ты даже говорил, что нас «создают» другие люди, снаружи… А искусство? А художник? Как же ты можешь говорить, что «Шопен — это си-минорная соната», когда ты столько раз доказывал, что произведение создается в большой степени само по себе, в соответствии со своей собственной логикой, в силу своих органических необходимостей? Как можешь ты бросать упрек ученым, что наука их искажает, когда, в соответствии с твоими же высказываниями, искусство точно так же искажает своих людей, созидаясь само по себе, вне художника, навязывая ему форму?…
— Позвольте. Я не отрицаю, что искусство тоже нечто «внечеловеческое» или, точнее, «межчеловеческое». Но художник тем отличается от ученого, что он хочет быть собой… разве не писал я в этом дневнике, что в этом самом «я хочу быть собой» и заключена тайна личности, что эта воля, эта жажда определяют наше отношение к деформации, делают так, что деформация начинает причинять страдание. Пусть внешние силы мнут меня, словно фигурку из воска, но я до тех пор останусь собой, пока буду от этого страдать, протестовать против этого. В протесте против деформации и заключается наша истинная форма.
— И ты утверждаешь, что людям науки этот протест чужд?
— О да! Они — объективные — всегда готовы раствориться в своей предметной истине… нет, они не призваны к переживанию диссонанса между человеком и формой! Если они занимаются этим, то занимаются научно — то есть бесстрастно, без переживаний…
— Так ты, стало быть, думаешь, что эту боль, это переживание может взять на себя только художник?
— О нет! Это страдание присуще каждому человеку; разве что более интенсивно проявляется в тех, кто с большей страстью отдал себя делу самовыражения…
* * *Однако заметь, что вторжение науки предвещает искусству самую замечательную карьеру.
В ней мы увидим некогда единственного нашего друга и защитника. Она даже станет единственным идентифицирующим нас нашим удостоверением личности.
Действительно! Только подумай! Просыпаешься в одно прекрасное утро и замечаешь, что вследствие применения биофизиологических методов у тебя выросла вторая голова, из задницы, и ты, в испуге, теряешь голову и уже не знаешь, какая из твоих голов твоя настоящая голова, и что тебе останется, если не крик ужаса, бунта, протеста, отчаяния… крик, что ты не согласен!
Этот-то крик и найдет своего поэта… и удостоверит, засвидетельствует, что ты все еще тот самый, каким был вчера!
Что же касается меня, то я жду от грядущего мира — научного мира — подтверждения того, что говорится в «Фердыдурке» о дистанции до формы и о неотождествлении себя с формой. Завтрашнее искусство взойдет под этим знаком, будучи искусством деформированных людей…
Которые станут сознательно создавать свою форму (в том числе и физическую). Но они не будут отождествлять себя с ней.
Суббота
Голову на отсечение даю, что Скрябин пришел к своему кварт-аккорду (альтерированому) в «Прометее» назависимо от Листа. И потом: как проследить дальнейший путь этого аккорда у Дебюсси, Малера, Дюка, Рихарда Штраусса?
А что касается кварт-секст-аккорда, то я спрашиваю: на самом ли деле квинта, что лежит в его основании, «играет» чувственно, не обычай ли это, поддерживаемый каденциями классических концертов (может, даже больше темой финала)?
Хм, Хм…
Воскресенье
Неожиданный визит Сигриста, который в настоящее время сидит в Нью-Йорке, а два последних года провел в Йеле и в Кембридже. Пришел с X. К. Гомесом. Показался мне каким-то остывшим, в этом замечательном человеке погас огонь, который согревал его со времени Ла Троя. По своему обычаю, он принялся рисовать фигурки на услужливо подсунутой мною бумаге.
Оба говорят (но это прежде всего мнение Сигриста), что ослабление темпов развития новейшей физики надо объяснять не столько исчерпанием мысленных возможностей на территории главных оплодотворяющих противоречий типа «непрерывность — прерывность», «макрокосмос — микрокосмос», «волновая интерпретация и корпускулярная», «гравитационное поле — электромагнитное поле» и т. д., сколько тем, что физика пала жертвой определенной системы интерпретации, которая сформировалась в интеллектуальном общении ученых, в дискуссии. Они имеют в виду полемику типа Бор — Эйнштейн, Гейзенберг — Бор, все мнения, высказанные задним числом по эффекту Контона, общение умов, как Бройль, Планк, Шрёдингер, весь этот «диалог», который, по их мнению, определял мало-помалу, постепенно, но преждевременно и волюнтаристски — направление проблематики и ее центры, осуществил насилие над развитием, направив его по определенной линии. Это произошло само собой, в результате необходимости уточнения. «Таковы вот печальные последствия чрезмерной говорливости, — заметил Гомес. — Они сказали чуть больше, чем надо…»