Рубеж. Пентакль - Генри Лайон Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Батька! Да где ж ты?! Чуешь ли?!
На миг мне почудилось: я стал прежним.
На краткий миг, но и за него – спасибо.
– Батька! Лови смыслу! Белую, белую хватай!
Ловлю, сынок! Белую смыслу ловлю, Внутренний Свет ор-Пеним, облаченный в мантию Света Внешнего ор-Макиф… ловлю, хватаю, держу обеими руками, зубами вцепился!.. Ты только потом напомни, я тебя обязательно научу, покажу… потом. Если выберемся. Нет! – когда выберемся. А мы с тобой обязательно выберемся, на карачках выползем…
И снова нет.
В полный рост выйдем.
– Батька! вот еще!
Клянусь Азой и Азелем! – он дотянулся! Свет Скрытых Замыслов хлестнул меня наотмашь, мгновенно впитываясь, и я выплюнул остатки Хлеба Стыда. Да, он, дитя моей несчастной Ярины, воистину может – но он еще не умеет! Умею я, бесполезный призрак, умею, но не могу – и значит, я не такой уж бесполезный? Не очесок шерсти на гребне, а знание и память?!
– Батька!
– Хватит! Мне хватит!.. Оставь себе…
Мне действительно хватило. Даже с избытком. Рав Элиша, учитель мой, ехидный еретик – слышишь ли? У меня родился сын! Он уже почти вырос! Мы вместе!
И ярче Света Скрытых Замыслов полыхнуло из немыслимой дали тихое:
«Глупый, глупый каф-Малах… поздравляю, не сглазить бы…»
– Эй, Заклятый! Держись!
Больше мне не нужен был никто из заблудившихся в Порубежье.
Только он, Иегуда бен-Иосиф, носитель моего убежища-медальона, моя последняя надежда на нарушение Запрета.
Откликнулся ли он? Услыхал ли? Не услыхал, но откликнулся – сердцем, нутром знатока Имен. Зря, что ли, я сидел позади него в седле: убеждал, просил, уговаривал? Душу грозил наизнанку вывернуть, швырнуть в лицо не только смрад горящей семьи его, но и смрад таких печей, где пылал и будет пылать народ Иегуды, что клочья пепла забьют глотки насквозь за мириады Рубежей?!
Зря, что ли, он спорил со мной?!
Срослись мы, носитель медальона, сплавились; не так, конечно, как с глупым героем Рио, тогда, в метели, но все-таки…
Я не открыл Окно.
Я его взломал.
Чувствуя, как клещом впился в меня мой Заклятый – силой имени Айн, чье число семь десятков, и силой имени Далет, чье число четыре, а вместе эти Имена тайно указывают на мужскую силу, сокрушающую пределы.
Хорошо взялся, Иегуда, щенок уманский!
Пошли насквозь? Прочь от Порубежья? Прочь от клинка сотника Логина?!
– Шма Исраэль! – лишь крикнул он в ответ.
И калейдоскоп сфир разлетелся мелкими цветными брызгами, той радугой, которая появляется в небе, говоря обреченным:
«Нет защитника, и некому отменить приговор!»
* * *Старый, очень старый человек сидит в огромной бадье, где поверх мыльной воды наросла шапка пены.
Пена-усы, пена-борода, пена-слова.
– Позор на мою дряхлую голову! Ты что, голых старцев не видел, плут и мошенник?! Морда твоя бесстыжая!
Я смеюсь.
Я видел много старцев, и часть из них была голыми.
Никакого удовольствия.
– Он смеется! Нет, люди добрые, он смеется, вместо того чтобы подойти и благочестиво потереть спинку старому рав Элише!
Подхожу; беру мочалку.
Тру худую спину с резко выступающими позвонками.
– Ты ведь только что был здесь, у меня, – бурчит старик, покряхтывая от удовольствия. – Спрашивал: как плодятся и размножаются Ангелы… не наговорился?
Пожимаю плечами.
«Только что» не имеет для меня никакого значения.
Равно как и «здесь».
Старый, очень старый человек смотрит мне в лицо. Странно смотрит. Раньше было иначе. И я, глупый каф-Малах, не сразу понимаю: он задал вопрос и ждет ответа. Куда уж мне понять это сразу, когда раньше всегда задавал вопросы и ждал ответа – я.
Впервые я сталкиваюсь со словом «раньше» лоб в лоб… может быть, я все-таки сумею понять, что это значит?
– Вот бадья, а вон стена, – говорю я, тщательно подбирая слова. Будто ожерелье из лунного бисера на волос горной феи вяжу. – Между ними расстояние. Локтя четыре. Это если для тебя, рав Элиша.
– А для тебя, путаник?
– А для меня, если насквозь – по-разному. Когда четыре локтя, когда двадцать поприщ, а когда и вовсе тесно. Я не понимаю пространство, как люди: здесь или там. Я понимаю иначе: там, где я есть, и там, где меня нет. Там, где я есть, я уже быть не могу; там, где меня нет, я буду. Вот и все.
Он кивает.
Он что-то понял – и я отдал бы сияние Эйн-Соф, чтобы разобраться в его понимании.
– Ты говоришь: я у тебя был только что – и вот я снова явился, – продолжаю рассуждать вслух, начиная мылить ему шею. Это смешно; рав Элиша хихикает. – Я так не понимаю время: только что, снова… вчера или сегодня. Я понимаю иначе: это уже было со мной – и этого со мной еще не было. Если было, значит, все, больше никогда. А если не было, значит, еще будет. Очень просто.
Он по-прежнему хихикает.
Хотя я убрал мочалку.
– А ты не такой уж глупый, мой назойливый каф-Малах… Тогда скажи: ты мог бы явиться к дряхлому рав Элише в тот миг, когда ты сам еще стоял здесь, раздражая меня дурацкими разговорами?
Я отрицательно мотаю головой.
– Нет, рав Элиша. Не мог. Для меня открыто все, кроме одного: того места-времени, где я уже был.
– Почему?
– Потому что я помню об этом. Помню, и память захлопывает двери, некогда бывшие открытыми настежь.
– Выходит, ты ограничен только своей памятью? только своей внутренней реальностью?
– Выходит, что так.
Если б я еще знал, о чем он спрашивает? если б я еще знал, что я ему отвечаю?
– Выходит, что так, – повторяю я.
– Спасибо, – отвечает старый, очень старый человек.
Я не знаю, за что он благодарит меня.
Я иду в угол и набираю из кадки чистой воды.
Сейчас я помою ему голову.
– А ты никогда не пробовал поменять их местами, эти реальности, внутреннюю и внешнюю? Ты никогда не пробовал освободиться полностью? – вдруг спрашивает он.
Вода проливается мне на ноги.
Чортов ублюдок, младший сын вдовы Киричихи
Батя сильный. Ишь, как ломится!
Я скоро вырасту.
Я тоже буду сильным – как батя.
Бабочки засуетились. Машут крылышками. Розовая бабочка – пуще всех. С ее крылышек осыпается пыльца, такие яркие красненькие смыслы. От них пленочкам горячо. Там, за пленочками – пожары.
Везде.
Пусть машут. Пусть суетятся. Все равно хрен достанут. Про «хрен достанут» – это дядька Мыкола Лукьяныч научил. Хорошая смысла. Правильная. А Ирина Логиновна Загаржецка бранила дядьку Мыколу Лукьяныча. Ругалась, что смысла невкусная, не для «дитев».
А братик сказал, что теперь один хрен.
Братик молодец.
Тот носатый дядька, что у бати на плечах висьмя висит, – тоже молодец. Он знает, что смыслы – это Имена. Его не надо убивать. Раньше я думал, что надо, а теперь передумал. Только цацку заберу. Цацка батькина, чего ее носатому дядьке носить?
У меня болит в животе.
Тяжело.
Батя, думай о своем старике! Думай!
Тогда легче…
Старик, я тебя тоже спасу.
Сале Кеваль, прозванная Куколкой
Спать, конечно же, никто не ложился.
Ждали возвращения ушедших за подмогой. Впрочем, «ждали» – вряд ли удачное слово. Вот они, оба посланца: и жутковатый ребенок, заметно подросший за последнее время, и бешеная Ирина. Застыли пустоглазыми изваяниями на верхней площадке донжона; уставились, крепко взявшись за руки, в звездное небо…
Пришлые из-за Рубежа (братья? да, братья…) первые полчаса все дивились. Переглядывались, хмыкали в усы. Один, самый здоровый, даже пальцем осторожно потрогал.
И мигом руку отдернул.
– Что, горячо? – криво усмехнулась Сале, наблюдая за этим действом.
– Не… холодно! Ледышка! Эй, Сало! – они что, померли стоя?
– Живы они, живы! – безнадежно попыталась объяснить женщина, заранее зная: не выйдет. – Души в поиск отправили, между сфирами, а сами ждут: когда ваши товарищи отыщутся. Вернутся души обратно – и тела потеплеют.
Здоровяк кивнул. Так кивнул, что показалось: судорога ему шею скрутила, не шея теперь – корень древесный. Сразу видно: понятливый малый. До всего своим умом доходит… доходяга. Вот и сейчас: поправил на плече «гаковницу», с которой, похоже, и в постели не расставался, сморкнулся в угол с левой ноздри – и гулко затопал вниз по лестнице.
На стену, должно быть.
– А дозволено ли будет спросить милостивую пани? – поинтересовался младший брат здоровяка (кажется, его звали Теодор). – Долго ли им в горних высях пребывать доведется?
Этот оказался на удивление разумен, и дурацких вопросов не задавал. Тут другая беда: на носу Теодора красовались зрительные стекла, в их Сосуде именуемые «окулярами», и они все время напоминали женщине о веселом Стасе, пане Мацапуре-Коложанском.