Опасные связи. Зима красоты - Шодерло Лакло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну довольно бубнить, старая чертовка! Мне нужно все видеть своими глазами, так я устроена, и ты меня не переделаешь. А теперь отправляйся спать, утро вечера мудренее.
Однако не успела Хендрикье переступить порог, как она окликнула ее:
— Послушай-ка: что касается лодки, все очень просто, — у него будет другая. Считай, что она уже у него есть, этим-то сейчас и занимается Хоэль. Так что не обвиняй людей, если ничего не знаешь, старая ты дура!
Обе улыбнулись. И Хендрикье расхохоталась от души:
— Ну и хитра же, каналья!
Два дня спустя Изабель встретилась с Минной в Хаагенхаусе. Хендрикье проворно разожгла огонь в камине просторной парадной залы; дамы уселись друг против дружки, старшая пустыми глазами смотрела на свои праздно лежащие руки.
Изабель нервно расхаживала по плиточному полу. Губы ее кривила гримаса лихорадочного торжества и голос звучал поэтому особенно пронзительно. Путешествие во Францию явно не подавило ее; оно просто окончательно захлопнуло за нею те двери, что и надлежало закрыть навсегда. Она была переполнена энергией. Нынче она надела свой праздничный кружевной воротник и сняла чепец. Ее волосы, которые она часто подрезала, не давая им отрастать, густыми локонами вились чуть ниже ушей, над массивными сапфировыми серьгами в форме капель. Она привела в порядок руки, но ладони еще носили следы порезов и ушибов, и она не скрывала их. Вот такою, полною жажды жизни, действия, просторов, и предстала она перед Минной, вызвав у той печальный вздох:
— Все-таки не понимаю я тебя!
Изабель резко остановилась. До сих пор Минна ни разу не обратилась к ней на «ты».
Они молча, серьезно взглянули одна на другую, потом Изабель опять заходила взад-вперед и в голосе ее зазвучала язвительная, хотя и беззлобная горечь. Она вдруг принялась оправдываться; впервые так безраздельно доверялась она другой женщине.
— Я из тех, кому все в жизни дается кровавым потом и тяжкими трудами. Поверьте, Минна, не всегда это было приятно — продаваться маркизу, оплачивать собою Вервиль, камень за камнем; и не считайте меня бесстыжей потаскухой, не я первая, — такая купля-продажа вершится с незапамятных времен. Только со смертью Мертея я поняла, что Вервиль — мой, мое детище, но окончательно убедилась в этом лишь здесь… когда стало уже слишком поздно. Против меня затеяли подлый судебный процесс, Минна, и я его проиграла. А ведь я платила за Вервиль дважды — или вдвойне, понимайте как хотите. И вот теперь — в третий раз. Как же мне было взять и бросить все, что у меня отняли обманом, и даже не убедиться в потере своими глазами?! Ну нет, меня и так слишком долго водили за нос.
Шомон пересказал вам все, что болтали о моей жизни, не правда ли? Чего же еще ждать от этого мелкого проныры, — он и восхищается мною, и ненавидит. Быть женщиной — это почти то же самое, что принадлежать к третьему сословию; так было раньше, так, я думаю, будет и впредь: после того, как я увидела нынешнюю Францию, у меня не осталось иллюзий на этот счет. Вероятно, он расписал вам, какая я злая и жестокая, как я держала в руках счастье других и разрушала его. Так он полагал раньше, так думает и сейчас, но его суждения ровно ничего не значат.
Шевалье Вальмон все тридцать четыре года своей жизни брал женщин, не слишком заботясь о том, что от них остается, когда он бросал их. Он умер, также открыв для себя перед смертью, как дорого приходится платить, когда тебя больше не хотят или когда теряешь то, что любишь. Благодаря мне он умер вдвойне, и я рада этому.
Какое существование я, по-вашему, вела там? Мертей любил напоминать, что женился на мне без приданого. Разве могла я знать то, о чем умолчали все, даже мои родные? Стало быть, за отсутствие приданого я должна была платить красотой. И я быстро обучилась этому. В первые дни ему то и дело приходилось преодолевать мое сопротивление. Нелегко пятидесятипятилетнему старику побеждать, раз за разом, молодую нелюбящую женщину. И тогда он нашел выход. За каждую ночь с ним я стала получать какую-нибудь малость для Вервиля; не забывайте, Минна, мне приходилось за все платить сторицей. А на самом деле он продавал вторично то, что ему даже не принадлежало! Почему Корнелиус Каппель смолчал, как вы думаете? Да потому, что ему мало было просто растоптать мое сердце. Ох, как я ненавижу этого человека!
Минна молчала. Изабель видела, как шевелятся ее губы над сложенными ладонями.
— Чего вы просите у Бога, — чтобы он утихомирил меня или чтобы воздал наконец по справедливости? Один из этих, «благородных», когда-то спавший со мною, увидав после моей болезни, бросил: ее душа запечатлелась на ее лице. Мои любовники не отличались щедростью, Минна, — ни до, ни после. Так чем же могла я привлечь их с таким лицом? Разве им нужна была моя прекрасная душа, когда под покровом ночи они являлись, чтобы взять меня и научить (или думать, будто научили), для чего служит женщине рот, когда мужской член отмыкает ей губы.
Каждый человек имеет право на свою долю счастья; мне нужно было урвать свой кусок от общего пирога, и я это сделала.
Я ни о чем не жалею. Вервиль умер… ну ладно! Умерли и люди, отнявшие у меня молодость, невинность, даже имущество. Гильотина одним махом отрезала все. Я была даже менее жестокой, чем она, разве не так?
Вот только я еще не сложила оружия и заставлю дать себе отчет, но я не верю в Провидение, я не собираюсь сидеть в уголке и благодарить того, кто соизволит захотеть и снисходительно терпеть меня; нет, отныне со мною придется СЧИТАТЬСЯ!
Наконец она опустилась перед Минной на колени, подняв строптивую голову к заплаканному старческому лицу.
— О ком вы плачете?
— О себе, дитя мое. И вы ошибаетесь в отношении Шомона; он не ненавидит вас, он просто боится Эктора, вот и все, да и другие, полагаю, боялись тоже. Их игры вы превращали в войну, их мелкие светские драмы — в трагедию.
Разжав ладони, Минна тихонько гладила изъеденные оспой щеки.
— Я все думаю о ваших ночах, полных ненависти… Когда вы были во Франции, я почти не спала, все пыталась молиться, но у меня ничего не выходило. Вместо этого вспоминалась моя счастливая супружеская жизнь… счастливая, но такая короткая. Смерть — непоправимая беда, Изабель! И все-таки живешь даже после такой беды и временами забываешь о своей печали. Когда родился Арман-Мари, у меня стало являться ощущение, что человек, объявивший «никогда больше!», сам себя не знает. Ибо мой сын — не прошло и нескольких лет — вновь наполнил мое сердце любовью; другой, но столь же страстной.
И вы — я в этом уверена! — вы тоже полюбили бы, окажись судьба более милостива к вам. Что искали вы в тех молодых людях, которых… с которыми сближались? Их ли самих или смутное сходство с кем-то? Быть может, не все они были такими уж скверными и чужими вашей душе, какими вы их считали… Взять, например, моего второго мужа — доброго, простого, любящего человека: мы вовсе не были несчастливы, просто слишком уж спокойно относились друг к другу. Но я лишена вашей бурной страстности и мое тело не слишком жадно требовало своей доли…
И Минна, потупившись, прошептала: Мари ван Хааген, столь любимый ею, тоже не сумел дать ей наслаждения.
Они встретились глазами. Подавшись всем телом к старой женщине, зардевшись, Изабель почти простонала:
— К этому нас не готовят, не правда ли?
Долго сидели они молча в темноте. Наконец скрипнула калитка в саду и вошла Хендрикье, высоко подняв лампу и спрашивая, отчего это в камин не подбрасывают дров, вот и огонь потух! — и они взглянули на нее, не разнимая рук. Слабый свет лампы, скрадывающий очертания, лег бликом на черное платье Изабель, как усталая чайка; в тусклом полумраке Изабель казалась живой, сильной, готовой взлететь в небо и хищно высмотреть себе оттуда добычу — какую? — скорее всего мужчину.
Минна вздохнула:
— Я вижу, дочь моя, люди никогда не меняются; вот ты уже и готовишься к новым победам.
Смех Изабель прозвенел торжествующе и смело.
Она гибким прыжком вскочила на ноги и разгладила юбки. Ее взгляд переходил с одной женщины на другую — веселый, задорный. Все в ней говорило: «Пусть ОН побережется — если сможет!»
Но вслух она ничего не сказала.
* * *Диэго писал мне «многосерийные» письма, служащие дальним отражением моей новой жизни. Ну а я пока что осторожно подстерегала взгляды окружающих. То был не страх, то было… в общем, я чувствовала себя роженицей и знала, что роды — я хочу сказать, созревание — затянутся надолго.
На самочувствие я не жаловалась. Швы мои благополучно рассосались, я ела, пила и спала в положенное время, и мозги у меня функционировали вполне нормально, как у всех людей, — иными словами, то воспламенялись, то пробуксовывали. Я возобновила работу в Национальной библиотеке. Элен не спрашивала, почему я больше не показываюсь в Сен-Манде, она и так знала причину. Как терпеливый паук, она затаилась в своей паутине и с насмешливой уверенностью смотрела мне прямо в глаза; то был не мир, а всего лишь перемирие. Я не очень-то ясно понимала, какова была ее ставка в этой войне — если мы действительно вели войну. Теперь-то я вижу, что никакой войны и не было, — просто я не переносила их интереса ко мне, вот и все.