Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В свои двадцать семь лет я ни для кого не стала таковою. Даже для сына. Место единственной, незаменимой ученицы Александра Осиповича должно было остаться за мной! За это место в его душе я держалась с судорожной силой тонущего. Ни жить, ни дышать без этого не могла. Наперекор Судьбе, логике, фактам, слепо, упрямо — должна была быть хоть для кого-то единственной!
И я написала Александру Осиповичу недопустимое, похожее на примитивный первобытный крик письмо. Писала о его отступничестве от меня, о его неумении делить себя. Все то, наверное, что следовало написать отцу моего сына. Но там меня отшвырнули, и все. Так неужели и здесь?
Да благословит Господь своим Светом имя Александра Осиповича и память о Нем. Он услышал. Он понял именно это.
«Ну вот, прошло уже много часов, скоро будет совсем светло, а я не могу взять себя в руки, чтобы написать тебе, — отвечал Александр Осипович. — Все это было мучительно и страшно.
Около семи часов вечера мне удалось отделаться от предстоящей репетиции, и я остался один с Борисом. Я чуть-чуть писал Тебе о нем. Он талантлив очень, слишком только разносторонне, и он здесь единственный (еще Хелла, ее Ты знаешь). Не знаю, как это и почему случилось, но я много и как хотелось говорил о Тебе. И я смог нарисовать Твой пленительный образ и, помню, сказал: „Господи, если бы только не расставаться и помочь ей раскрыться как художнику и актрисе“. Мне кажется, я нашел те слова, которые не видевшему и не слышавшему Тебя могли донести Тебя, такой всегда необходимой, каждое мгновение любимой… И вот я сижу у столика, на котором Твой такой несправедливо казнящий листок. Мне нужно спросить и сказать, а у меня скован мозг от боли. Что же Ты делаешь?
Слушай, у Тебя есть сын, я знаю, как Ты его любишь. Я клянусь Тебе его жизнью, что никогда Ты мне не была дороже и ближе, никогда я не любил Тебя так, как теперь. И никогда великая жажда идти через жизнь вместе с Тобой не была для меня спорнее, чем в последнее время. И я клянусь Тебе Твоим Юриком, его жизнью. Я не знаю характера своего дарования и умения. Я всю жизнь шел от разрушения к подъему, всегда был беспощаден к себе и к своему творческому труду, делу. Но одно я знаю: я не похож на других в моей любви и ненависти. У меня свой „стиль“. В этом и горе мое, и моя главная сила. Пойми это.
Ты пишешь: „Вы не умеете делить себя“. Да, моя любимая и проникновенная, не умею. Но так ли Ты понимаешь это слово „делить“? Неужели, навсегда отравленный лучезарностью Моцарта, я не могу до конца впитать в себя мендельсоновские „Песни“? Боже, как глупо то, что я пишу, как не то совсем, не то.
Скажи, разве я ушел от Ольги, так беспредельно и навсегда полюбив Тебя и нашу с Тобой Судьбу и жизнь? И неужели Ты не понимаешь, что через Тебя и через мой рост от нашей дружбы Ольга выросла в моем сознании и окрепла? А Ты мою глубокую и нежную привязанность к ребенку, которого я спас и создал. Ты это отцовское чувство к дочери считаешь помехой святому единству с Тобой? С Тобой, Тамарочка? Как все это странно, как во всем, и в чувствах, и в мыслях, преступно ложно.
Я благословляю каждое Твое дыхание и боль, которую Ты мне причиняешь. Нет, моя любимая, я хочу жить, и Твоя жизнь — мне самая волнующая опора. Ну, пойми же, как я Тебя люблю.
Прости, если все глупо, но мне так тяжело то, что Ты написала.
Всегда с тобой. А. Г.».
Все происшедшее с сыном, дичь одиночества вытолкнули меня за пределы всех существующих норм. И разговор «в помощь» тоже мог исходить лишь оттуда, с той же запредельной территории. Как и готовность подложить себя под боль ребенка, подобный язык органичен только для матери и дитяти. В ответе Александра Осиповича я услышала схожий инстинктивный порыв во что бы то ни стало подхватить, укрепить. Он и выловил меня из истерики.
Привела это письмо целиком, чтобы свидетельствовать, как один человек может слышать другого, как сострадание может стать спасительным для жизни.
В одном из предыдущих писем Александр Осипович как-то написал:
«..Больше, чем какой-нибудь род самозапечатления — письмо, если оно не чисто информационное, явление настроенческое. Именно настроение влияет на характер и содержание отбора, лепит некую внутреннюю ритмическую основу, тему».
Так я и читала письма. Главным было схватить ток, напряжение письма. Если к тому и слова совпадали с «ритмической основой», тогда письмо утоляло. Я пропитывалась им, припадала к нему как к источнику жизни. Я и сама часто писала оголтело, страстно, словно в забытьи.
Александр Осипович хлопотал о моем переводе на Ракпас. Вовлек в уговоры и своих молодых друзей. Они написали мне оба: и Борис, и Мотя. Но какими юными, совсем еще не знающими горя, существующими на легкой, игривой волне, они мне показались!
Сама я считала выходом для себя возврат в ТЭК. Только разъезжая с коллективом по трассе, я смогла бы хоть иногда видеть сына.
Я написала директору ТЭК Ерухимовичу и его заместителю Георгию Львовичу Невольскому. Они ответили, что будут рады моему возвращению и намерены выслать наряд.
В ТЭК к тому времени многое изменилось. Увидев его новый состав, Александр Осипович писал, что там много даровитых солистов, музыкантов и профессиональных артистов драмы. «Особенно, — отмечал он, — меня поразил один актер оскар-уайльдовского типа. Очень талантлив».
Режиссер в ТЭК тоже был новый: Борис Павлович Семячков. Закончил ГИТИС. По национальности — коми. Говорили, творческий, темпераментный, ищущий.
Новости эти отпугивали. Профессионалы? Но главное — без Александра Осиповича? Смогу ли? Конечно, нет. Пыл мой, однако, не убавился. А с нарядом на меня дело как-то застопорилось.
Били подъем. Поднимались больные. Ели кашу, звякая алюминиевыми ложками по мискам. Начинались хлопоты по корпусу. Я кипятила шприцы. Делала вливания, уколы, ставила банки. Монотонность межогского существования отупляла. Меня изгрызла тоска по сыну.
Александра Петровна давно выговорила у охраны право медперсоналу жить при корпусе, где работали.
Пытаясь найти определение своему тогдашнему состоянию, оставаясь одна в дежурке, я успевала что-то записать. Желтоватые, иссохшиеся листки сохранили вопросы, которыми я пыталась проломить стену:
«Теснит в груди. Что делать, чтоб совсем окаменеть? Как само-заморозиться?» — «Что будет, если охвачу размеры беды от того, что не я укладываю спать своего мальчика, не я встречаю утро каждого дня с моим сыном, не ко мне тянутся его ручонки? Что делать? Что? Что?» — «Адское удушье сменяет смирение. Оно так могильно тихо, что по безысходности равняется смерти». — «В эти самые минуты сын мог бы быть со мной! Не могу больше! Не могу!» — «Вещи не имеют тени. Мне страшно! Это и есть ад!» — «Чего больше, презрения или ненависти к отцу сына? Нет. Превыше всего — стыд, нестерпимый стыд за себя, за свою незрячесть… Мы с Тобой будем вместе, сын. С первого же часа выхода на волю… Только помни меня, мой мальчик, помни, помни меня..»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});