Таков мой век - Зинаида Шаховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Удивляла меня в те годы реакция на Советский Союз западных интеллигентов, посещавших его. Мне довелось писать о гнусном поступке одного бельгийского врача, коммуниста: он донес на работницу завода, которая отважилась шепнуть ему во время экскурсии: «Не верьте ничему из того, что они говорят, нам живется очень плохо». Но даже если первые туристы ничего столь отвратительного не совершали и оставались беспристрастными, они, на удивление, придавали значение вещам более чем второстепенным. «Вы только подумайте, — говорил мне вернувшийся из Ленинграда поэт и романист Эрик де Олевиль, — в этом городе между булыжниками растет трава!» До травы ли было, когда тысячи людей томились в концлагерях, своим рабским трудом создавали великие каналы и Днепрогэс, разрабатывали колымские рудники…
Нам с мужем случалось вырываться в Париж, что всегда было сопряжено с большими трудностями. Так как паспорта у нас были «нансеновские»[64], нам приходилось при каждой поездке из Брюсселя в Париж подвергаться пренеприятнейшим процедурам — например, выстаивать бесконечные очереди среди подобных нам просителей. Во французском консульстве от нас требовали представить письмо от лица, постоянно проживающего во Франции, с поручительством, что мы вернемся обратно в Бельгию. Особая печать на наших документах напоминала нам о том, что мы не имели права поступать во Франции на оплачиваемую работу, а разрешение на въезд никогда не выдавалось более чем на две недели. Если же мы хотели поехать в Италию или куда-то еще, надо было просить о французской транзитной визе, в которой было помечено: «Без права на остановку», что лишний раз напоминало нам о нашем статусе беженцев.
Но вот, наконец, приходило вознаграждение. Опять я оказывалась в Париже, вдыхала с наслаждением его изрядно закопченный воздух — но, если то была весна, в воздухе веяло еле уловимым запахом цветущих каштанов. Набережные еще принадлежали гуляющим и «клошарам», по ним можно было бродить, слушая, как плещется Сена. Парижская улица, если смотреть на нее с террасы кафе, представляла собой нескончаемый спектакль, в котором актеры играли самих себя. Французские родители в то время усиленно пытались — странным, но действенным методом — внедрить своим детям правила той самой пресловутой вежливости, которой славилась Франция. «Здравствуйте!» — говорил ребенок. «К кому ты обращаешься?» — «Здравствуйте, мадам». — «Спасибо». — «Кому ты говоришь спасибо?» — «Спасибо, мадам». А если ребенок забывал это, то легкая, но меткая пощечина тотчас напоминала ему, что хорошие манеры даются нелегко.
Не было в ту пору на парижских улицах ни крутой, ни золотой молодежи, и нам не приходилось встречать на каждом шагу друзей, у которых только что ограбили квартиру. Ночью в городе — в центре во всяком случае — было спокойно. Мне случалось возвращаться одной в два часа ночи пешком через уснувший город, и мысль о возможном нападении даже не приходила в голову. После вечера в Русской консерватории я возвращалась с тогдашней Токийской набережной на Монпарнас через мост, по широким проспектам, потом по узким улицам среди удивительной тишины, ныне навсегда утраченной. Тем не менее город жил своей жизнью, и странные неожиданности подстерегали тебя на каждом углу.
Африка еще не наводнила своими народами французскую столицу, и чернокожих можно было видеть разве что в негритянских танцевальных залах. Как-то вечером на плохо освещенной улице я увидела идущее мне навстречу гигантское существо — как мне показалось, привидение. Да, настоящее привидение: развевалось светлое пальто, и над ним плыла светлая же шляпа, а лица не было… Я едва не закричала, но тут необычное создание поравнялось с уличным фонарем, и я с облегчением вздохнула: это был всего лишь огромный негр…
Спит Париж, но спят в нем не все, и много творится разного… Как-то ночью я возвращалась, не помню откуда, с двумя друзьями по совершенно пустынной улице Риволи. Уже брезжил рассвет, как вдруг мы услышали приближающийся странный грохот. Мы остановились. Это был не гром — раскаты шли не с неба, а будто из недр земли. Вниз по улице, по проезжей части, катили в нашу сторону какие-то непонятные низкорослые существа. Нас было трое, мы решили подождать. Оказалось, это безногие, человек десять, передвигались они в четырехколесных тележках; таких сегодня уже не увидишь. Они держали деревянные опоры, которыми отталкивались от мостовой.
Куда, в какой «двор чудес» направлялись эти обрубки, эта четырехколесная кавалерия? Мы шагнули на проезжую часть, они нас окружили, мы почувствовали себя великанами среди лилипутов. Это могло бы остаться страшным видением, но превратилось в дружескую встречу. Безногие оказались людьми компанейскими, жизнерадостными и объяснили мне, что едут на Центральный рынок, чтобы пропустить стаканчик-другой вина перед сном. Мы выкурили вместе по сигарете «голуаз» и разошлись, каждый в свою сторону.
Раз, гуляя по набережным Сены, я резко остановилась: после недавней операции я не переносила запаха эфира. Никого рядом со мной не было, кроме двух бездомных женщин, матери с дочерью. У молодой лицо дебильное, глаза слезятся, течет слюна. Мать льет немного эфира на чудовищно грязную тряпицу и протягивает дочери: «На, на, понюхай!» — и та жадно вдыхает, а по лицу разливается бессмысленное животное блаженство… Да, не только интеллектуалы балуются наркотиками.
Иной раз во время моих прогулок Париж будто преображается, в нем появляется что-то от Достоевского… Вот молодой бродяга, он неподвижно сидит на скамье, сидит прямо, не развалившись, как принято у этой не желающей себя стеснять братии. Он худ, лицо его серо. Но милостыни он не просит, и я несколько раз прохаживаюсь мимо этой скамейки, не решаясь дать ему подаяние. Наконец отваживаюсь, протягиваю несколько монет, но он не делает ответного движения. Я кладу деньги прямо на скамейку и удаляюсь. Но слышу, как монеты звенят о камень, и оборачиваюсь. Они упали, человек их не поднимает, но встал на колени и, глядя в мою сторону, делает рукой быстрые движения, будто крестит меня. Все это представляется мне тем более странным, что французам подобное не свойственно.
Но даже в Париже Россия не так далеко, как кажется…
С 1932 года я состою в парижском русском «Объединении молодых писателей и поэтов». Таковых немало. Я вижусь с ними в каждый мой приезд либо в кафе «Ля Болле» — самом необычном и, пожалуй, самом грязном во всем Париже, — либо в задней зале другого кафе, на площади Одеон. Там густо пахнет мочой: рядом уборная. Кафе «Ля Болле» стоит того, чтобы о нем немного сказать. Оно находится в тупике Ласточки, поблизости от площади Сен-Мишель. Всем известен Латинский квартал, где со времен средневековья прогуливались буйные школяры и поэты, нередко проклятые. Кафе это и в наши дни осталось как бы средневековым: у его стойки часто коротали время девки и темные личности. Неприятного цвета дверь вела в заднюю залу, отведенную поэтам, и доморощенная надпись на стене напоминала о том, что до нас это место посещали Поль Верлен и Оскар Уайльд. Комната быстро окутывалась табачным дымом. Любопытствующим вход был запрещен. Постепенно появлялись русские поэты, садились на неудобные скамьи и по очереди читали свои стихи, подвергаясь затем критике собратьев, часто немилосердной. Хвалили редко, принято было скорее ругать, особенно новичков. Но каждый яростно защищался. Пока под потолком с желтыми разводами разливалась русская речь, за дверью и особенно внизу, в подвале, происходило много интересного. Атмосфера там напоминала романы Франсиса Карко. Апаши в Париже отошли уже в область фольклора, но фольклор живуч, особенно в тех случаях, когда может служить коммерции. Кепки и нашейные платки еще не успели стать театральным реквизитом; Мистингетт пела «Ты — мой мужик» и щекотала любопытство буржуев и туристов, которые искали в подвале «Ля Болле» настоящую обстановку парижского «дна».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});