Отец Иакинф - В. Н. Кривцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки как-то раз она призналась:
— Боже, какими же глупцами мы были!..
Иакинф пытливо посмотрел на нее.
— Ты не знаешь, я ведь тогда чуть было не убежала из-под венца… А ты, ты не хотел меня даже видеть… Саня был очень хороший человек… Добрейшей души и редкого благородства… Но я очень скоро поняла, что любила-то я не его, а тебя… А его, наверно… жалела.
— Но, может, жалеть — это и значит любить? — сказал Иакинф задумчиво. — Говорят же у нас бабы на деревне: "Я его жалею", разумея: "люблю". Разве не приводилось тебе слышать, как старушка какая-нибудь рассказывает: "Прожили-то они век счастливо, душа в душу, друг дружку жалеючи"?
— Да, конечно. Но…
Он смотрел на ее лицо, покрасневшее то ли от пламени, то ли от этого неожиданного признания, такого трудного и тем более для него дорогого.
"Девочка, родная моя! И краснеешь-то ты совсем, как тогда в Казани…" Рядом с Таней он сам обретал молодость, если можно ее обрести. Но он и впрямь чувствовал, что ожил и что оживила его любовь, на которую человек, оказывается, способен и тогда, когда ему перевалит на вторую половину века…
II
Иакинф взбежал по ступенькам крыльца и дернул за ручку колокольчика. Пока слуга возился с задвижками, по лестнице уже спускалась Таня.
— Никита, что случилось? Я места себе не нахожу!
Иакинф распахнул занесенную снегом шубу, отдирал налипшие на бороде и усах сосульки. Таня схватила у него шапку и на какой-то миг прильнула к нему.
— Как же ты, должно быть, замерз. Сегодня такая стужа! Пойдем скорее к огню. Паня, самовар!
Сели у печки. Иакинф подбросил в огонь новые поленья, и они дружно занялись.
— Ну, рассказывай, рассказывай, — торопила его Таня. — С ума сойти — не был целых три дня!
— И знаешь, Танюша, за эти три дня произошло столько событий, что не знаю, с чего и начать.
— По лицу вижу, что пришел с добрыми вестями. Ну, рассказывай, рассказывай по порядку.
И Иакинф рассказал — и о письме Парижского Азиатского общества, которое он получил позавчера, и о награде государя, и об утверждении почетным библиотекарем, и о сегодняшнем разговоре с Сенковским. Мысль о преподавании в университете его, пожалуй, больше всего занимала, и он рассказал о своих новых планах особенно подробно.
— Ты знаешь, я ведь еще в Казани, больше четверти века назад, нередко представлял себя профессором истории. Так и видел: вхожу в аудиторию, и десятки глаз устремляются навстречу с ожиданием и надеждой. А в Петербурге выходят мои исследования из истории чувашей…
— Ну, так мечта в руку — у тебя и так выходят книги. Ну не о чувашах, так о монголах да чжунгарах — не все ли равно.
— И когда я представлял себе будущее, непременно рядом была ты… Мечтал о собственном доме… Чтоб по вечерам собирались у нас друзья — ученые, путешественники, художники, музыканты… И чтоб непременно рядом ты. И теперь все это кажется так близко. Протяни только руку, да сбрось этот клобук.
— Да как же его сбросишь-то?
Иакинф сказал о своем твердом решении оставить духовное звание. Теперь, когда он стал членом-корреспондентом Академии наук, а его ученые труды получают европейское признание, этого, пожалуй, можно добиться.
— Да и теперь я не один. Есть у меня ты и есть друзья! Теперь, мне кажется, я все могу!
— Ой, Никитушка, неужто это возможно? — воскликнула Таня, и лицо ее осветилось надеждой. — Может, великий грех беру я на душу, но только об этом одном и молю бога. Да и то сказать, оставаться тебе в монашестве еще больший грех, нежели расстричься. Ну какой же из тебя инок, сам рассуди. В церковь не ходишь, и дома лба не перекрестишь. Как же примирить это с иноческим-то уставом?
И они принялись строить планы на будущее. Представляли они его себе так ясно.
Таня советовалась с ним, как лучше распорядиться оставшимися после Сани и родителей средствами, как завершить постройку дачи на Выборгской стороне за клиническими зданиями, которую начал еще Саня, делилась своими сомнениями о воспитании Сонюшки. После смерти старших детей — Никиты, названного так в его честь, и Наташи — она осталась у них единственной. Вся любовь, которую она и Саня делили между тремя детьми, они перенесли на одну Сонюшку, Саня, тот просто души в ней не чаял, и, должно быть, забаловали ее. Она выросла чересчур беззаботной и легкомысленной. И хоть сердечко у нее доброе, да голова забита разными глупостями. Несколько лет назад по совету матери (та об ту пору была еще жива и, продав дом в Казани, переселилась к ним, в Петербург) отдали Сонюшку в Смольный институт, где мать в свое время воспитывалась сама.
Иакинф не одобрял этого и советовал забрать ее домой.
— Нехорошо, право, нехорошо, — говорил он, — отделять так рано детей от родительского крова. Да разве можно лишать девочку наслаждения невинными семейственными радостями. Поверь, это иссушает сердце ребенка и до срока наполняет его грустными чувствованиями. В институте забота воспитательниц или смотрительниц, уж не знаю, как там их называют, разделяется между великим множеством институток…
Таню радовала эта горячность Иакинфа. Она и сама тосковала без дочки. Но с таким трудом определили ее в институт. Брали туда только дочерей потомственных, дворян, а Саня из духовного сословия и только с профессорством получил дворянство. Ее радовало, что Иакинф принимал участие в Сонюшке так, словно приводился ей родным отцом. Да и та привязалась к нему, как к родному.
— Поверь, Танюшка, это я по себе знаю, — говорил между тем Иакинф. — Сам воспитывался в закрытом заведении. Ну, само собой, институт не бурса, а все-таки… Ребенок, под надзором совершенно чуждых ему людей, делает все из одного только скрытого страха, и тот никогда не превращается в детскую любовь или приязнь. Юная душа, которая в родительском доме привязывается почтением к отцу или деду, нежностию к матери или бабке, там стесняется в неизвестном и чуждом ей круге. Вот оттого-то, голубушка, и происходит равнодушие, скрытность, холодное обращение, которое я примечал почти что во всех детях, кои воспитаны вне своего семейства.
Но до выпуска оставалось всего полтора года, и после долгих обсуждений и раздумий решено было его дождаться…
Как всегда, Иакинф пробыл у Тани до позднего вечера.
"Вот все могу, все могу, — усмехался Иакинф, шагая по пустынному в этот поздний час Невскому, — а приходится, на ночь глядя, тащиться в опостылевшую лавру". В жилах закипала кровь, стоило только подумать о своем бесправном, унизительном положении. "Все могу, все могу, а на поверку-то выходит ничего ты не можешь! — укорял себя Иакинф в бессильной ярости. — Завтра же напишу ходатайство в Синод!"
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});