Детство Ромашки - Виктор Афанасьевич Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Раз такое дело, надо скорее ехать,— сказал дедушка, забирая письмо.
Григорий Иванович, дедушка и Ибрагимыч заговорили о поездке. А я словно удалился от них. Мне все не верилось, что в Семиглавом Семен Ильич. «Как он туда попал? Почему у него стала фамилия Климов, а не Сержанин?» Все понималось не так, как год назад. Дядя Сеня уехал на фронт, а очутился в Семиглавом Маре. Трудно было в это поверить.
20
В поездку в Семиглавый Map мы собрались быстро. И уехали бы, да Горкин перепил по случаю покупки маль-цевского хутора так, что у него на нет перехватило горло, а в руках была такая дрожь, что он не только не мог написать письма, но и расписаться.
Махмут Ибрагимыч раздобыл огуречного рассола, отпаивал Горкина, затопил баню, парил его так, что выволакивал в предбанник замертво и, обливая колодезной водой, бранился:
—Каленый, шайтан! Околеешь — не жалко. Досадно, что наше дело станет.
После бани Горкин проспал часов пять, а проснувшись, послал Ибрагимыча за Зискиндом.
Пока Махмут ездил, он кое-как оделся и, хватаясь то за спинку дивана, то за край стола, опираясь на дверные косяки, выбрался на крыльцо. Долго приноравливался опуститься на ступеньку, но не смог, валился. Опершись спиной в косяк и заметив меня, махнул рукой:
—Иди-ка! Я подошел.
—Пр-ративность какая...— почти безголосо пробормотал' он и задышал, расправляя грудь. Раздышавшись, сипло сказал: — Ты спрячься. Зискинд увидит — вцепится. Ума мало, а фанаберии в баржу не уместишь. Ивановне вели самовар поставить, а Наумыча ко мне пришли.
Передав бабане и дедушке, чего хочет от них Горкин, я и не подумал прятаться от Зискинда. Раз его не испугались бабаня с дедушкой, то и мне его нечего страшиться. А если
вцепится, как сказал хозяин, я знаю, что ему сказать. Нужных слов пока еще не было, но я знал, что найду их, и сел на самое видное место в горнице, на подоконник раскрытого окна.
Отсюда мне виден весь двор, а крыльцо и Горкин, сидящий на ступеньке, так близко, что я слышу, как он что-то бормочет, обшаривая карманы пиджака.
Под сараем возле лошадей — Серега. Дедушка берет его в Семиглавый Map. Если придется гнать нетелей, еще человека два искать надо: с трехсотголовым стадом работы немало.
Серега с первого же часа прилип к лошадям. Саврасого мерина почему-то назвал Пронькой, а кобылу — Буркой. Весь день он около лошадей, чистит их то и дело, растеребливает хвосты, гривы и разговаривает, как с людьми.
Вот и сейчас стоит у кормушки и, взбивая в ней сено, с укоризной выговаривает Проньке:
—Нет в тебе никакой совести! И не води, не води ушами, овса не будет. Лопай сено!
Пал Палыч купил Сереге брезентовые сапоги, штаны из синей вигони. Хотел купить еще и картузишко, но денег не хватило, а попросить у кого-нибудь взаймы Серега не дозволил. Бабаня отдала ему поношенный Макарычев картуз с лаковым козырьком. И сейчас этот козырек то блеснет на нем, то померкнет.
Бурка вдруг звонко взвизгнула, и Серега, подскочив к ней, крикнул так, что Горкин вздрогнул:
Пронька, жадюга!
Чего там? — спросил дедушка, выходя на крыльцо.
Да Пронька Бурку кусает! — откликнулся Серега.
Что за парень? — спросил Горкин.
Как сказать, Митрий Федорыч... Кинула жизнь в Ба-лаково да вот ко мне притулила. Беру его с собой в Семиглавый.
Садись-ка вот,— дотронулся Горкин до ступеньки, указывая место рядом с собою. Когда дедушка сел, пожаловался: — Перепил я, все нутро в огне. Со всеми пил. Помню только, что с коньяка начали, а что потом пил, хоть стреляй, не скажу.
—Что ж, дело, должно, требовало,— сказал дедушка.
—Какое там дело!—отмахнулся Горкин.— Гордость захлестнула. Решил: куплю хутор и сразу во всех званиях окажусь,— купец, пароходчик и помещик. А Мальцев — такое ухо, чтоб ему подавиться!—дразнит: не купишь, кишка тонка — и ломит, подлец, чистым золотом или акциями иностранных компаний. Ну и вывалил я ему двадцать пять тысяч золотыми.
Этак-то, Митрий Федорыч, капиталец раструсить живо можно,— заметил дедушка.
Дураку можно, а я не лыком шит, не без башки,— опять со злом откликнулся Горкин.— Мальцев, видно, так же думает, как ты сейчас. А я в теперешней неразберихе, что революцией называется, два миллиона наобум кидаю. Другие денежки в кубышки да в ведрушки, а я на дела.
Дедушка набил трубку, закурил.
Чего молчишь?
Да так, Митрий Федорыч, задумался малость,— ответил дедушка.
Горкин рассмеялся, а затем передразнил:
—«Задумался ма-алость»!.. Бросай голову ломать, Нау-мыч. Нехай она у таких, как я, по швам трещит, а ты был, есть и останешься человеком.
Дедушка помолчал, пососал трубку и, медленно приподнимаясь, с усмешкой сказал:
Ты меня, купец, извиняй, ежели что не тем словом назову. Ты миллионы наобум кидаешь, а у меня капиталу малость побольше, и цена ему называется — жизнь. Вот я и раскидываю умом, как бы мне жизнь-то не наобум кинуть, а с расчетом. Ты миллионы кидаешь, мыслишь: наживусь при случае,— а мне жизнь на жизнь не нажить, сколь я ни исхитряйся, но и тратить ее попусту смысла нет. А ты меня на пересмешки. Хорошо хоть человеком считаешь, а то ведь у которых из таких, как ты, нам, кроме как «галах», и имени нет.— Дедушка стоял перед Горкиным, слегка сгорбившись. Солнце играло в его мохнатых бровях и словно гладило по просторным залысинам.
О, да ты, Наумыч, философ! — засмеялся Горкин.
С таким прозвищем не встречался. Может, оно и хорошее, может, ты и изругал меня. Наплевать! — И дедушка, придерживая рукой бороду, плюнул.— А вот что мужик я, крестьянского звания и званию тому цена грош ломаный, знаю. И еще вот чего у меня...— Он протянул к Горкину свою просторную ладонь с толстыми, слегка согнутыми пальцами.— Вот в голове-то и идет размышление. Все вы там, горкины, Мальцевы, меж пальцев, как вода, уходили, а ежели мне