Унтовое войско - Виктор Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ефим зло сверкал глазами:
— Сказал бы я те… Да ты с карабином, а у меня ноне даже завостренного шеста нет. Будешь на Амуре, поспрашивай там по станицам Ефима Холодова. Тамотко уж мы с тобой поговорим душевно… А ныне что? Того и гляди, скрутишь руки.
Ефим шагнул за телегу, в темень…
Жарков присвистнул, хохотнул:
— Повернул оглобли и про заплату позабыл!
Иван и Катерина стояли на берегу реки. С шуршанием и стуком проплывали льдины с кучками конских катышей, с вмерзшими ворохами сена и соломы. Сырой ветер трепал концы ее шали — то закидывал за спину, то срывал на грудь.
Одна жизнь была у них уже позади, а другой они еще не успели познать. С час назад, приняв епитимью, они подписали в церкви клятву:
— Перед богом объявляем себя мужем и женой до конца дней своих!
От ненависти до любви один шаг… И они его сделали.
У нее отлегло от сердца, когда она узнала, что наказание над нею разрешено исполнить Кудеярову. Муж побил, а не палач государственной службы. Эка оказия! Муж побил… Мало ли мужей эдак-то делают. Кто на сие смотрит? Э-э-э! Никто.
Иная жизнь открывалась перед ними, они не думали о том, какая она будет.
Катерина посмотрела на мужа глазами с поволокой.
— Соком ты мне вышла, — сказал Иван.
— Зато нам теперя сносу нет.
Глава одиннадцатая
В Троицкосавском пограничном управлении с утра переполох.
К начальнику управления явился от начальника погранпоста с рапортом хорунжий.
— Доношу, ваше высокоблагородие, что казак Лукьян Пыхалов при сумерках, как показывает хозяйка квартиры его, отправился вместе с отставным шараголъским казаком Егором Лапаноговым в городскую управу, куда собираются и прочие казаки для обхода границы и черты городской.
Но только тот Пыхалов ни в сумерки, ни в течение всей ночи на службу не явился, почему он, хорунжий, учинил по городу и окольным местам поиски.
— Ну и что? — спросил начальник управления.
Хорунжий придвинулся к столу, заговорил шепотом, с придыханием:
— Ваше высокоблагородие… найден полицией в предместье города, за рекой Грязнухой, труп Лапаногова. Отрядите со стороны вашей для следствия нужного чиновника.
— А Пыхалов?
— Пыхалов найден в пьяном виде у своего свата без оружия и пока не протрезвился. Помещен в холодную до вашего распоряжения.
— В каком виде труп Лапаногова?
— Найден мертвым в петле, из собственного кушака деланной. Неподалеку найдена и сабля, с которою казак Пыхалов отправился с квартиры в ночной по городу обход. А как здесь оказалась сабля, пока неведомо до протрезвления того Пыхалова.
После полудня к полковнику привели протрезвевшего казака Лукьяна Пыхалова.
— Отвечай, сукин сын, как все было, — приказало начальство. — Да чтоб без утайки, как на исповеди.
Пыхалов, еле унимая дрожь в теле, начал вспоминать.
— Вечером вышел я, ваше высокоблагородие, для закрывания окон дома, где я живу, и приметил идущего по улице отставного казака Шарагольской станицы Егора Лапаногова. Гляжу, а он выводит вавилоны, поелику довольно пьян. Я спросил, откель он идет в шубе нараспашку и без шапки. А он в ответ ругаться и шуметь. Будто бы обманули его в Нерчинске.
— Кто обманул?
— Внятно он не называл — кто. А можно было понять, что господин инженер… управляющий вовсе исподличался.
— Фамилию называл?
— Никак нет!
— А далее что?
— Стал я ему воспрещать так кричать и ругаться, а он хоть бы что — знай себе шумит, ругает господина инженера за то, что тот взял его в подозрение, сам уехал куда-то. Видя такие дерзости и ругательства казака Лапаногова, решил я тотчас же оповестить казаков, чтобы взять под арест буяна. Но тут вышла на улицу хозяйка и позвала нас в дом. Лапаногов почему-то оборвал буйственные проступки и послушался ее. В доме Лапаногов плакал, вспоминая свою невесту, что обманно с ним обошлась в церкви при венчании. Горе его было столь неутешно, что мы с хозяйкой отчаялись его успокоить. Он выл то как баба, то верещал, как ребенчишко малый. Опосля подступила к нему икота… заговорила душа с богом. Да не помогло. Открылся путь сатане… По уходе моем на службу он пошел за мной и привлек меня в штофную лавку, в коей повстречали мы урядника нашего. Выпили по самой малой потребности, после чего были позваны урядником к нему на квартиру. Там вдруг выбежал из кухни с палкой в руке разжалованный из офицеров Алексей Леонтьев, службу ранее проходивший в Кульской этапной команде. А почему он без нашего ведома в кухне очутился — не знаю. Минуя урядника, подскочил он к Лапаногову и крикнул: «Как ты смел порочить честь господина Разгильдеева? Сколько ты золота украл? Такой-сякой…» И, ёрничая, ударил того Лапаногова палкой по шее и собирался еще раз. Я хотел остановить его, но он и меня палкой обиходил, да так сильно, что искровавил меня. И после стал он кричать, что граф Муравьев вернул ему чин поручика, что за ним большие заслуги и будто бы он лично встречался в Иркутске с управляющим Нерчинских заводов господином Разгильдеевым и теперь выведет Лапаногова на чистую воду. Тут я вовсе перепугался. Душа в пятки ушла. Лапаногов же побежал к двери, надел шубу и вышел. Я за ним… Леонтьев, догнав меня, ударил столь жестоко, что палка переломилась, а я упал за дверь. И как вышел на двор и на улицу, не помню, и так же не помню, почему сабля моя осталась у Лапаногова.
Был вызван на допрос урядник. Он показал, что как только услышал из уст Леонтьева имя графа Амурского, вышел без лишних хлопот вон из дому, чтобы объявить о случившемся в городскую управу. Прибежали в дом урядника из таможни солдаты с офицером своим. Леонтьев при аресте начал ругаться, не желая повиноваться таможенному офицеру, и был взят солдатами по приказанию господина таможенного офицера силой.
Следствие велось месяца два.
По заключению заседателя, ведшего следствие, Леонтьев набросился на казаков, не помня себя. Почему он был зол на Лапаногова, объяснить ничего вразумительного не смог. Зачем упоминал при ругани инженера-подполковника Разгильдеева, опять же объяснить не мог. Запросили Нерчинск. Оттуда ответили, что Разгильдеев вышел в отставку и выехал из пределов края.
В пограничном управлении посчитали, что Лапаногов по случившемуся с ним пьяному безрассудству оказался в сговоре с нечистой силой и повесился.
Михаил Волконский принес графу октябрьский номер «Колокола», где спрашивалось, почему после отъезда Муравьева на Амур Петрашевский был схвачен и сослан на поселение в глушь. «Неужели у графа Амурского столько ненависти? — недоумевали издатели. — Неужели прогрессивный генерал-губернатор не понимает, что вообще теснить сосланных гнусно, но теснить политических сосланных времен Николая (то есть невинных) — преступно! Если же он не может с ними ужиться, то благороднее было бы, кажется нам, просить о переводе Петрашевского в Западную Сибирь».
— Герцен в глазах моих совершенно себя уронил своею неосновательностью и диктаторскими своими приговорами, — горячо заговорил граф. — То и другое вместе стало уж смешно. У него, как видно, нет никакой цели, и хотя изредка являются в «Колоколе» дельные статьи, полезные тем, что государь прочтет то, чего другим путем узнать не может, все же…
Волконский попробовал возразить:
— Николай Николаич, помилуйте! Вспомните, как в «Колоколе» высоко отозвались о вас и заключенном вами Айгуньском трактате! Герцен писал… я дословно помню. Он писал: «Трактат, заключенный Муравьевым, со временем будет иметь… мировое значение». Вы слышите, Николай Николаич? Мировое значение! Он, Герцен, утверждал, что если русские дела на Амуре пойдут столь быстро, как они идут, то за десять лет Россия двинется на полстолетие вперед. И помните? «Он…» Нет, не он… «Имя Муравьева и его сотоварищей внесено в историю, он вбил сваи для длинного моста… через целый океан… к Америке». Он, Герцен, присовокупил к тому же, что газеты Америки приветствуют деяния Муравьева. Взять хотя бы бюллетень в Филадельфии, где говорилось, что они, американцы, имеют столько же причин радоваться Айгуньскому трактату, сколько жители Иркутска и всей Сибири.
— Но эти дельные статьи «Колокола» затемняются множеством клеветы, и всякое доверие к нему исчезает, — возразил граф.
— Согласен, в «Колоколе» есть статейки, направленные против вас, выше высокопревосходительство. Но это даже не статейки, а заметочки. И какая в них ругань? И какая в них злость? Они, издатели, никогда не сомневались в огромных дарованиях ваших, называли вас историческим деятелем в противовес историческим бездельникам у трона. Да, ваше высокопревосходительство, они утверждали… давали понять публике, что можно быть великим государственным деятелем и пристрастно смотреть на причины и последствия беклемишевско-неклюдовской дуэли, что можно делать огромную пользу краю и — выслать Петрашевского за оппозицию. Они писали о пользе амурского дела, о высокой и неподкупной честности Муравьева-Амурского, о его благородном поведении с декабристами… Хотя бы о том, ваше высокопревосходительство, что вы, а не кто иной, заботитесь, сколько можете, о дочерях покойного Михаила Карловича Кюхельбекера. Я уж не говорю о себе. А мог бы. И надо бы говорить об этом всем и неустанно! Но нынче вы в обиде… на «Колокол», на Иркутск, на Петербург и даже на Пекин.