Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коллектив ТЭК приехал поздно вечером. Услышав об этом, от сильного волнения я не сразу могла подняться.
Прислонившись плечом к косяку открытой в зону барачной двери, стоял и ждал Коля. За его спиной гудел многонаселенный барак.
Мне было едва ли не дурно: «Сейчас он бросится навстречу».
Трагически-торжественный, Коля стоял не шелохнувшись, глядел, как я подхожу.
Я вступила в наш невидимый и каким-то образом вроде бы означенный в пространстве призрачной светлой линией — дом. Наш дом.
Произнести хоть какое-то слово так и не смогли ни он, ни я: «Им алтарем был темный лес, венчал их ветер вольный».
ГЛАВА X
Конец 1947 года был временем некоторого режимного послабления. Статейные отличия не мешали привлечению в ТЭК даровитых людей, и дирекция, собирая сведения о прибывающих с новыми этапами специалистах, хлопотала о нарядах на них.
Наряду с интересными, одаренными музыкантами и артистами в ТЭК взяли совершенно замечательную художницу. Маргарита Вент-Пичугина одновременно выполняла обязанности костюмерши и бутафора. Мать ее была немкой. Вышла замуж за русского инженера-мостовика и осталась жить в России. Маргарита же в 1926 году уехала к тетке в Германию учиться; выйдя замуж за немца, осталась в Германии. Имела четверых детей. Когда в 1946 году Сталин, Черчилль и Рузвельт подтвердили соглашение «вернуть всех русских на родину», этапом «в отечество» привезли и Марго. По статье 58-1 ей дали десять лет лагерей.
Удивительная женщина была эта Марго! Она неизменно носила свитер крупной вязки, подпоясанный тонким кожаным ремешком. Узел густых волос был подобран сзади сеткой. С губ не сходила загадочная полуулыбка. Говорила она мало, односложно. Марго-сфинкс. В нее влюблялись.
Жесть, битое стекло, марля с помощью клея превращались в руках чудотворной Марго в кокошники для танцовщиц, сумки, короны, украшения. Она красила ткань, шила платья, замысловатым узором выкладывала по подолу шнур, и на свет Божий появлялся вечерний туалет, поражавший воображение заключенных женщин и вызывавший зависть у вольнонаемных.
Все новые и новые фантазии уводили эту женщину от лагерного быта в мир творчества, в суверенный мир, закрытый от посягательств, где человек всегда свободен и независим.
Помню, по дороге на одну из колонн нам повстречалась женщина с детьми. Мы обе долго смотрели ей вслед. Четверо детей Марго находились в другой стране. В известном смысле и мой сын был за границей. Кажется, этой минутой и обозначено начало нашей дружбы с нею.
Жемчужиной труппы стала певица Инна Курулянц, армянка. Это был яркий, диковатый цветок, обладавший красивым меццо. Девчонка-хулиганка могла запросто вложить в рот пальцы и разбойно, на всю округу засвистеть.
Но стоило ей появиться на сцене в длинном, сшитом Марго черно-белом платье, как она преображалась в гармоничное и очаровательное создание. В голосе был огонь и терпкий мед. Загорались пламенем слова испанской песни:
Волны плещут о берег скалистый,За кормой след луны серебристой.И прибоя глухие ударыПробуждают волненье в крови.
Как никому другому, ей рукоплескали, кричали: «Еще! Еще! Браво! Бис!» Где бы я ни была, что бы ни делала, бросала все, когда Инна начинала петь.
Не помню, как именно она очутилась в Румынии. Но десять лет ей вручили «за связь с румынскими офицерами».
Сеня Ерухимович и Дмитрий Караяниди, закончив свой срок, были освобождены. Из-за той же пресловутой 39-й статьи оба остались на Севере работать по вольному найму: Сеня — директором ТЭК, Дмитрий — дирижером и пианистом.
К Сене после освобождения приехала из Ленинграда старенькая мама с младшей сестрой Фирой. Они осмотрелись, после десятилетней разлуки не пожелали больше расставаться и перебрались на жительство в Княж-Погост.
Мать Сени привезла сыну вещи, сохранившиеся со времен их харбинской жизни. Он сменил бушлат на добротное пальто с бобровым воротником и бобровую шапку, которые вызвали пристальный интерес у лагерного начальства. Воля как-то особенно красила Сенечку. И до того всегда приветливый и улыбчивый, он, став свободным, пребывал в состоянии стабильной окрыленности, наивно полагая, что отныне жизнь ему будет дарить только радости.
Утверждать программу он ходил в политотдел самолично. Для этого требовалась мобилизация всех дипломатических и бойцовских качеств.
— Что за ерунда такая? — тыча в программу пальцем, спрашивал начальник политотдела. — «…Одинокая бродит гармонь…»? Чушь ведь какая-то в этой песне.
— Почему чушь, Николай Васильевич? Песня хорошая, мелодичная.
— Да брось ты! Ну где ты видел, чтоб в наших советских деревнях бродил одинокий гармонист? Да за ним всегда куча колхозников увязывается. Вычеркивай!
Всеми правдами и неправдами Сеня отвоевывал задуманное.
— А что это за «Рассвет» Леонкавалло? — спрашивал Штанько.
— Ну там, знаете, об Авроре поется, — отвечал Сеня.
— Про «Аврору» нужно! Это оставим!
Услышав на концерте романс в исполнении солиста Хмиеля, начальник рассвирепел:
— Я этого не утверждал! Что он поет? Сеня объяснил.
— При чем тут богиня зари? «Аврора» есть «Аврора». Она одна. Ты у меня эти штучки брось!
Обаяние Сени, миролюбивый нрав и неизменная доброжелательность во многом облегчали существование ТЭК.
Трудно сказать, кому принадлежала идея взять в репертуар ТЭК пьесу К. Симонова «Русский вопрос», в которой журналист Гарри Смит вознамерился поведать американскому народу «правду о России». Но вывесили распределение ролей. Гарри Смит — Г. Бондаревский, Гульд — Н. Теслик, Джесси — Т. Петкевич. Режиссер — В. П. Семячков.
Моему появлению в коллективе новый режиссер был, казалось, необычайно рад.
— Надежд на вас возлагаю… у-у сколько! — сказал Борис Павлович в первую же минуту знакомства.
Не ведая, чем для меня будет чревата эта работа, я легкомысленно обрадовалась роли Джесси.
Речь режиссера пестрела незнакомыми терминами: «действенный анализ», «этюд» и прочее. Язык гитисовской грамоты поставил меня в тупик, перепугал. Борис Павлович предлагал выполнить простейшие для всякого профессионального актера задачи. У меня ничего не получалось. Я ждала магического языка Александра Осиповича, но тот язык был уникальным и неповторимым. Без него же я, в самом деле, шагу не могла ступить.
Накатило тупое, бесформенное отчаяние и ослепляющее протрезвление: я — ничто! Бездарность. Неуч. Мне двадцать семь, и я уже не смогу никогда ничему научиться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});