Хвала и слава Том 1 - Ярослав Ивашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Разочарование? Так ты это называешь?
— Именно так. Не могу же я назвать его смерть горем, ведь Рысек не был для меня самым близким человеком…
— Скорее уж ты был для него самым близким.
— Да, и поэтому он хотел видеть меня перед смертью, во что бы то ни стало хотел видеть. А для меня это было разочарованием. Я думал, что Рысек мог бы так много создать. Что его жизнь будет иметь громадное значение для нашего искусства. А он взял и умер, и ничего не осталось. Не записал ни одной своей импровизации. А фортепьянные его композиции ничего особенного не представляли. Это всегда так выводит из себя Артура…
— И ты воспроизвел одну из его импровизаций в этой прелюдии?
— О нет, это было бы слишком просто. Да я и не сумел бы… Его импровизации были всегда очень искусны по форме, а эта прелюдия, как и все мои вещи, — просто излияние звуков, речка, небольшой ручеек.
— Красиво…
— Вот именно, красиво. И ничего от великого. А я хотел выразить в этой прелюдии свое разочарование. То есть даже не выразить… Когда я писал ее, я много думал о Рысеке и о том, как жаль, что он умер, и что ничего после него не осталось, и что могила в Ловиче наверняка уже запущена. И вот что у меня получилось… Как раз тогда и пришла Гелена…
— Ты любишь Марысю?
— Марысю? Билинскую? Откуда я знаю? Так я сказал Гелене…
— Я знаю.
— Откуда?
— Ты как-то говорил об этом.
— Забавно. Не помню, чтобы мы вели такой разговор.
— Разговоры мы вели разные. Еще в Одессе. И потом, когда ты уже знал Гелену.
— Она отравилась в соседней подворотне.
— Я знаю.
— И что самое страшное — ужасно вульгарная форма всего этого… Как раз тогда, когда хочется, чтобы все в жизни было таким… если уж не красивым… то хотя бы привлекательным… все вдруг так запутывается.
— Ну и что? Остаются такие вот прелюдии?
— Видишь ли, мне кажется, что это не очень честная калькуляция. Когда такое количество человеческого страдания конденсируется в одной странице нотной бумаги, большого смысла тут нет.
— А какой еще смысл можно придать человеческому страданию? Женщины…
Оля внезапно оборвала разговор, а Эдгар не настаивал на его продолжении. И, задумавшись, верно, снова забыл о нем, чтобы при случае вновь заговорить о Гелене и Рысеке, о ее вульгарном самоубийстве и о сокровищах, которые легли в гроб вместе с горбатым внуком органиста.
Однажды вместе с Эдгаром пришел Януш.
При виде его Оля растерялась.
Теперь ей было трудно разговаривать с Янушем. Собственно говоря, она и раньше не умела найти с ним общий язык или хотя бы просто перекинуться расхожей фразой. Он всегда заставлял ее испытывать робость и даже в гораздо большей степени, чем Эдгар, который силой своей индивидуальности подавлял все ее «соображения» и «остроты». Но в Эдгаре она ощущала невероятно много доброты, от которой робость ее скоро проходила.
Несчастье отделяло Януша от людей непроницаемой стеной, — во всяком случае, так казалось Оле. И она просто не могла подобрать слов, с которыми можно было бы к нему обратиться.
— Вот привел к тебе Януша, — сказал Эдгар, — хочу показать ему прелюдии.
Оля подумала, что бедный Эдгар нарочно старается придать этим прелюдиям какое-то особое значение, чтобы скрыть их ничтожность. Она даже забыла, что когда-то и сама считала эти произведения значительным событием в творчестве Эдгара. И только позднее вспомнила об этом. «Надо следить за собой, — подумала она, — А то я становлюсь какой-то желчной. Ведь ему и в самом деле некому даже показать эти прелюдии».
Януш неуверенно улыбнулся.
— Ты знаешь, — обратился он к Оле, — меня сейчас как-то не очень интересуют новые музыкальные произведения. Я предпочитаю старые.
— Ты всегда пренебрежительно относился к моему творчеству, — с упреком произнес Эдгар. — я никогда не забуду, что ты сказал после моего последнего концерта…
— Это когда Эльжбета пела «Шехерезаду»?
Тем не менее Эдгар проиграл все три прелюдии — и даже дважды.
Средняя прозвучала очень хорошо.
— Задумчиво, серьезно, — повторила Оля.
— Неужели так важно то, что эти прелюдии существуют? — спросил Януш.
Эдгар пожал плечами.
— Разумеется, все самые прекрасные вещи на свете могли бы и не существовать. Но в них есть какой-то смысл. Для меня, во всяком случае, очень значительный. Эти прелюдии придают смысл моему теперешнему существованию…
— Скорее помогают тебе обманывать самого себя, — сказал Януш.
— Какой ты, однако, стал страшный, — передернулась Оля. — Даже не веришь во внутреннюю потребность творчества.
— Нет, я верю только во внутреннюю потребность существования. Не будь ее, мы бы все давным-давно болтались на суку…
Эдгар повторил начало прелюдии — грустную фразу, тремя нотами поднимающуюся вверх и затем ниспадающую.
Януш задумался.
— Это красиво, — сказал он.
— Только одна фраза? — спросил Эдгар. — Четыре ноты?
В эту минуту зазвонил телефон, и Оля пошла в переднюю. Вернулась она улыбающаяся.
— Знаете, кто звонил? Керубин. Спрашивал, не знаю ли я, как можно разыскать Януша. Я сказала, что ты у меня. Сейчас он примчится.
Януш скривился.
— Что? Тебе не улыбается встреча с Колышко? Тогда прости…
— Как-то раз, очень давно, я имел неосторожность быть откровенным с этим человеком. И теперь, когда встречаю его, всегда краснею.
— Что это тебе пришло в голову? — спросила Оля. — Откровенничать с Керубином!
— Я был тогда еще очень молод, — вздохнул Януш. — Это было сразу после возвращения из России… Боже, каким я тогда был простаком!
Эдгар повернулся к ним лицом.
— А теперь ты уже не простак? — спросил он, улыбаясь.
— По крайней мере, уже не такой примитивный, как тогда. Хотя и теперь еще живу как во сне.
Эдгар снова взял аккорд и — на фоне этих нескольких нот — первый такт прелюда.
— Должно быть, это очень приятно — жить как во сне.
— Не знаю, можно ли отнести мою жизнь к приятным, — задумчиво произнес Януш, не глядя на Эдгара, — я сам этого не ощущаю.
— Живем, как в аквариуме, — сказала Оля.
— Золотые рыбки, — с каким-то ожесточением произнес Эдгар и пробежал пальцами по клавиатуре. — Дебюсси…
— Щуки иногда любят лакомиться золотыми рыбками, — сказала Оля.
— Ну что ты сочиняешь! — возмутился Эдгар. — Золотые рыбки живут в аквариумах, а щуки в реках, в озерах, в больших водоемах. Как же они могут есть золотых рыбок? Они же не соприкасаются…
— А если аквариум разобьется?
— Если аквариум разобьется, то золотые рыбки сдохнут, прежде чем попадут в воду, где рыскают щуки. Нет, сравнение у тебя явно не получилось.
— Может быть. Но то, что мы чем-то похожи на золотых рыбок, в этом я уверена, — бросила Оля на ходу, так как в передней раздался звонок.
Никто, пожалуй, не изменился за эти пятнадцать лет так, как Керубин Колышко. Из стройного юнца, всегда небрежно одетого, он превратился в толстого элегантного господина в костюме от Дорочинского и шелковой рубашке с пестрым галстуком. Но, несмотря на это, он остался столь же подвижным и злоязычным. Острота ума его слегка потускнела, и был он уже больше адвокатом, нежели писателем. Вел адвокатскую контору и выступал на многих громких политических процессах, защищая коммунистов — и даже довольно известных. Однако в Брестском процессе{142} Керубин участия не принимал. То ли никто к нему не обратился, то ли он считал себя не такой уж заурядностью, чтобы «возиться с этим дерьмом», как он называл процесс.
Войдя, он тут же кинулся на Януша. Слушая его излияния, можно было подумать, что встретились два друга. При этом он был настолько бестактен, что не мог не вспомнить о «горе», постигшем Януша. Оля встревоженно взглянула на Керубина.
— Стихи еще пописываете? — спросил Януш.
На этот раз в замешательство пришел Керубин, почувствовав, что ему вновь хотят отвести роль, играть которую он уже не желал.
— Стихи? Нет, очень мало, больше занимаюсь критикой в литературных журналах.
— Я как раз недавно читала, — сказала Оля. — У вас удивительно тонкий подход к оценке книг. — такой поэтический…
— Вообще-то, — заметил Эдгар, — критика — это тоже поэзия.
— Все поэзия, — пожал плечами Януш, — и коль на то пошло, то подобные определения ничего не определяют. Ну что такое поэзия?
— Ох уж эти мне ваши разговоры — вечно начинаются и кончаются дефинициями поэзии. Странно, что годы ничуть не изменили вас.
— Потому что мы все еще пребываем в эпохе «Шехерезады», — сказал Эдгар. — Все равно какой, Римского-Корсакова или моей…