Три товарища - Эрих Мария Ремарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не припомню, – ответила Фрида, и лицо ее так и светилось злорадством.
– Тогда возьми и повесься, чертова кукла! – процедил я сквозь зубы и пошел, не оглядываясь.
* * *Ровно в шесть вечера я пришел домой. Открыв дверь, я увидел непривычную картину. В коридоре стояла фрау Бендер, медсестра по уходу за младенцами, в окружении всех дам нашего пансиона.
– Подойдите к нам, – сказала мне фрау Залевски.
Причиной сбора был сплошь украшенный бантами ребеночек в возрасте примерно полугода. Фрау Бендер привезла его в детской коляске. Это было вполне нормальное дитя; но женщины склонились над ним с выражением такого безумного восторга, будто перед ними оказался первый младенец, народившийся на свет Божий. Они издавали звуки, напоминающие кудахтанье, прищелкивали пальцами перед глазами этого крохотного создания, вытягивали губы трубочкой. Даже Эрна Бениг в своем кимоно с драконами и та вовлеклась в эту оргию платонического материнства.
– Ну разве он не прелесть? – спросила меня фрау Залевски; ее лицо расплылось от умиления.
– Правильно ответить на ваш вопрос можно будет только лет через двадцать – тридцать, – сказал я и покосился на телефон. Только бы мне не позвонили теперь, когда все тут собрались.
– Нет, вы как следует вглядитесь в него, – требовательно обратилась ко мне фрау Хассе.
Я вгляделся. Младенец как младенец. Ничего особенного я в нем обнаружить не мог. Разве что страшно маленькие ручонки. Было странно подумать, что когда-то и я был таким крохотным.
– Бедненький, – сказал я, – ведь совсем не представляет себе, что его ждет. Хотел бы я знать, к какой войне он поспеет.
– Как злобно! – воскликнула фрау Залевски. – Неужели вы настолько бесчувственный человек?
– Напротив, – возразил я, – чувств у меня хоть отбавляй, иначе эта мысль просто не пришла бы мне в голову.
С этим я ретировался к себе в комнату.
Через десять минут раздался телефонный звонок. Услышав свое имя, я вышел в коридор. Конечно, все общество еще было там! Дамы и не подумали разойтись, когда я приложил трубку к уху и услышал голос Патриции Хольман, благодарившей меня за цветы. И вдруг младенец, сытый по горло этим сюсюканьем и кривляньем и, видимо, самый разумный из всех, огласил коридор душераздирающим ревом.
– Извините, – с отчаянием проговорил я в телефон, – тут разбушевался один младенец, но он не мой.
Дамы шипели, словно клубок гигантских змей, – так они пытались утихомирить разоравшегося сосунка. Только сейчас я заметил, что младенец и в самом деле особенный: его легкие, вероятно, простирались до бедер – иначе нельзя было объяснить просто-таки оглушительную громкость его голоса. Я оказался в трудном положении: с бешенством глядел на моих соседок, охваченных неодолимым комплексом материнства, и одновременно пытался произносить в трубку приветливые слова. От пробора до кончика носа я был сама гроза, а от носа до подбородка – мирным пейзажем под весенним солнышком. Я так и не понял, каким образом, несмотря ни на что, я ухитрился назначить ей свидание на следующий вечер.
– Вам бы следовало поставить здесь звуконепроницаемую телефонную будку, – сказал я фрау Залевски.
– А зачем? Разве у вас так много секретов? – не растерявшись, парировала она.
Я промолчал и убрался восвояси. Не следует затевать ссоры с женщиной, в которой пробудились материнские чувства. На ее стороне вся мораль мира.
* * *Мы договорились встретиться вечером у Готтфрида. Закусив в небольшом ресторане, я отправился к нему. По пути зашел в один из самых дорогих магазинов мужских мод и купил себе роскошный галстук. Мне казалось странным, что все прошло так гладко, и я дал себе слово быть на следующий день не менее серьезным, чем, скажем, генеральный директор погребальной конторы.
Жилище Готтфрида мы считали своего рода достопримечательностью. Оно было сплошь увешано сувенирами, собранными им во время скитаний по Южной Америке. Пестрые циновки на стенах, несколько масок, засушенный человеческий череп, причудливые глиняные горшки, копья и – самое главное – великолепная коллекция фотографий, занимавшая целую стену. Со снимков на вас смотрели юные индианки и креолки – красивые, смуглые и гибкие девушки, непостижимо очаровательные и непринужденные.
Кроме Ленца и Кестера, здесь были Браумюллер и Грау. Тео Браумюллер, человек с загорелой, медноцветной плешью, примостившись на спинке дивана, восторженно разглядывал фотографическую коллекцию Готтфрида. Гонщик одной автомобильной фирмы, он уже давно дружил с Кестером. Шестого числа ему предстояло участвовать в гонке, на которую Отто записал «Карла».
Грузный, расплывшийся и довольно сильно подвыпивший Фердинанд Грау сидел за столом. Он сгреб меня своей здоровенной лапой и прижал к себе.
– Робби, – пробасил он, – ты-то зачем здесь, среди нас – потерянных людей? Нечего тебе тут делать. Уходи отсюда! Спасайся! Ты еще не погиб!
Я посмотрел на Ленца. Он подмигнул мне.
– Фердинанд здорово наклюкался. Уже второй день он пропивает чью-то дорогую покойницу. Продал ее портрет и сразу получил гонорар.
Фердинанд Грау был художником. Он давно околел бы с голоду, если бы не его особая специализация: по заказам благочестивых родственников он писал с фотографий умерших замечательные по сходству портреты. Этим он жил, и совсем неплохо. Но его отличные пейзажи не покупал никто. Может, поэтому в словах Фердинанда всегда слышался оттенок пессимизма.
– На сей раз, Робби, это был владелец трактира, – сказал он. – Трактирщик, который получил наследство от тетки, торговавшей оливковым маслом и уксусом. – Его передернуло. – Просто ужасно!
– Послушай, Фердинанд, – вмешался Ленц, – зачем такие сильные выражения? Разве тебя не кормит самое прекрасное из человеческих качеств – благочестие?
– Ерунда! – возразил Грау. – Кормлюсь я за счет того, что у людей иногда пробуждается сознание собственной вины. А благочестие – это как раз и есть сознание своей вины. Человеку хочется оправдаться перед самим собой за то, что он причинил или пожелал тому или другому дорогому покойнику. – Он медленно провел ладонью по разгоряченному лицу. – Ты и не подозреваешь, сколько раз мой трактирщик желал своей тетушке сыграть в ящик. Зато теперь он заказывает ее портрет в самых изысканных тонах и вешает этот портрет над диваном. Так она ему больше нравится. Благочестие! Обычно человек вспоминает о своих добрых свойствах, когда уже слишком поздно. Но он все равно растроган – вот, мол, каким благородным мог бы я быть. Он умилен, кажется себе добродетельным. Добродетель, доброта, благородство… – Он махнул своей огромной ручищей. – Пусть все это будет у других. Тогда их легче обвести вокруг пальца.
Ленц усмехнулся:
– Ты расшатываешь устои человеческого общества, Фердинанд!
– Стяжательство, страх и продажность – вот устои человеческого общества, – ответил Грау. – Человек зол, но он любит добро… когда его творят другие… – Он протянул Ленцу свой стакан. – Вот, а теперь налей мне и перестань болтать. Дай и другим вставить словечко.
Я перелез через диван к Кестеру. Меня внезапно осенило.
– Отто, сделай мне одолжение. Завтра вечером мне понадобится «кадиллак».
Браумюллер оторвался от фотографии почти совсем обнаженной креольской танцовщицы, которую уже давно и усердно сверлил взглядом.
– Ты что – научился поворачивать направо и налево? До сих пор мне казалось, что ты можешь ехать только прямо, да и то если кто-то ведет машину вместо тебя.
– Ты, Тео, помалкивай, – возразил я. – На гонках шестого числа мы сделаем из тебя котлету.
От хохота Браумюллер начал кудахтать.
– Так как же, Отто? – взволнованно спросил я.
– Машина не застрахована, Робби, – сказал Кестер.
– Я буду ползти как улитка и сигналить, как междугородный автобус. Проеду всего лишь несколько километров по городу.
Полуприкрыв глаза, Отто улыбнулся:
– Ладно, Робби, изволь.
– Скажи, а машина тебе понадобилась к новому галстуку, не так ли? – спросил подошедший к нам Ленц.
– Заткнись, – сказал я и отодвинул его.
Он не отставал.
– Ну-ка, детка, покажи галстучек! – Он потрогал шелк галстука. – Великолепно. Наш ребеночек в роли жиголо – наемного танцора. Ты, видать, собрался на смотрины.
– Сегодня тебе меня не обидеть. Молчал бы! Тоже мне фокусник-трансформатор!
Фердинанд Грау поднял голову.
– Говоришь, собрался на смотрины? А почему бы и нет! – Он заметно оживился. – Так и сделай, Робби. Это тебе вполне подходит. Для любви нужна известная наивность. Она тебе свойственна. Сохрани ее и впредь. Это поистине дар Божий. А лишишься его – никогда не вернешь.
– Не принимай это слишком близко к сердцу, – ухмыльнулся Ленц. – Родиться дураком не позор. А вот умереть дураком стыдно.
– Ни слова больше, Готтфрид. – Движением своей могучей руки Грау отмел его в сторону. – Не о тебе разговор, несчастный романтик с задворок. О тебе никто не пожалеет.