Сердце - Сосэки Нацумэ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выйдя за ворота, мы прошли два-три квартала, и я, обратившись к учителю, задал ему прямой вопрос:
— Вот вы, учитель, давеча сказали, что каждый может при случае стать дурным человеком. Что вы этим хотели сказать?
— Что сказать? Ничего особенного. Это просто факт... Не теория, но факт.
— Пусть будет факт, но то, о чём я хочу спросить у вас, относится к словам „при случае“. Какой случай вы имеете в виду?
Учитель рассмеялся. Удобный момент уже прошёл, и он, видимо, не был расположен пускаться в объяснения.
— Деньги, друг, деньги! При виде денег любой благороднейший человек превращается в злодея.
Ответ учителя показался мне чересчур трафаретным.
Он не находил тона, и я чувствовал разочарование. С мрачным видом я зашагал дальше. Учитель немного отставал. Вдруг он сзади позвал меня:
— Послушай! Погоди немножко. — Ну? Вот видишь?
— Что вижу?
— Да твоё настроение... Разве оно не переменилось от одного моего ответа?
Так проговорил он, смотря на меня, остановившегося и обернувшегося к нему, чтобы его подождать.
XXXВ тот момент в глубине души я был сердит на учителя. Поэтому, когда мы с ним пошли рядом, я нарочно не спрашивал его даже о том, о чём и хотелось спросить. Он же, замечал он это или нет, — не показывал и вида, что задет моим поведением. Попрежнему молчаливо шагал он своим обычным спокойным шагом, и это меня немного взорвало. Мне хотелось как-нибудь задеть его.
— Учитель!
— Что?
— Вот вы давеча были очень возбуждены, когда мы сидели там, у садовника... Я вас так редко видел возбуждённым, что мне это показалось необычайным.
Учитель не сразу ответил мне. Я принял это за сопротивление с его стороны и в то же время почувствовал, что не достиг цели. Делать было нечего, и я решил больше его не спрашивать. Но вот учитель отошёл в сторонку от дороги, подошёл к красиво подстриженной живой изгороди и, отвернув полу своего кимоно, стал мочиться. Я остановился и ждал, когда он закончит.
— Извини, пожалуйста!..
С этим словами учитель зашагал дальше. Я уже потерял надежду как-нибудь подействовать на него. Дорога, по которой мы шли, становилась всё шумнее и оживлённее. С обеих сторон выступали постройки, так что исчезли из взоров все откосы и ровные местечки на обширных рисовых полях, которые до сих пор виднелись повсюду. Но всё же углы домовых участков со стеблями горошка, обвивавшегося вокруг бамбуковых кустов, курятники из металлических сетей, — всё это казалось спокойным и тихим. Из города шли одна за другой грузовые лошади. На меня всегда действовало такое зрелище, и все вопросы, бывшие до сих пор во мне, куда-то пропали. В самом деле, я уже совершенно забыл о них, когда учитель неожиданно вернулся к прежней теме.
— Неужели я давеча казался возбуждённым?
— Не очень, но всё же немножко...
— Что же, пусть и казалось. Я и в самом деле был возбуждён. Я всегда бываю возбуждён, когда говорю о деньгах. Не знаю, как это тебе покажется, но знаю, что в этом отношении у меня очень твёрдое убеждение. Унижение и вред, которые я понёс от людей, — пройдёт десять, пройдёт двадцать лет, — а я их не забуду.
Слова учителя были ещё более возбуждёнными, чем раньше. Но то, что меня поразило, это не тон его. Скорее это было то, что его слова звучали словно жалобой, обращённой ко мне.
Слышать от учителя такие откровенности даже для меня было совершенно неожиданным. Я никак не предполагал, что отличительной чертой его характера может быть такая сила убеждений. Я считал его человеком слабым. И в этой благородной слабости коренилась моя привязанность к нему. Я, который только что, под влиянием минутного настроения, хотел задеть его, теперь стал совсем маленьким перед этими словами. Учитель продолжал:
— Я был обманут. И обманут своими же кровными родными. Я никогда этого не забуду. Они казались такими добродетельными, пока был жив отец, но не успел он умереть, как они превратились в негодяев. Я с детских лет и до сего времени ношу на себе унижение и вред, которые они мне причинили. Буду носить, вероятно, до самой смерти. И до самой смерти я не смогу забыть этого. Но я не мщу. Я поступаю лучше, чем мстить отдельным лицам. Я ненавижу не их только... Я ненавижу людей вообще, представителями которых они являются. Мне кажется — этого довольно.
Слова успокоения не шли у меня на язык.
XXXIНаша беседа в тот день на этом закончилась и больше уже не развивалась. Я был недоволен таким поведением учителя, и у меня не было сил итти дальше в том же направлении.
На окраине города мы сели в трамвай и в вагоне почти не открывали рта. При выходе из трамвая нам предстояло сразу же разойтись в разные стороны. При расставании учитель опять переменился. Тоном, более ясным, чем всегда, он произнёс:
— Теперь до июня самое приятное время. Пожалуй, самое лучшее в жизни вообще. Гуляй и развлекайся во-всю!
Я рассмеялся и снял шляпу. В этот момент, глядя на учителя, я почувствовал сомнение: неужто этот человек где-то там, в сердце своём, так ненавидит всех людей? Ни в глазах его, ни в устах, ни в чём не отражалась эта ненависть.
Признаюсь, что во всех идейных вопросах я получал большую пользу от учителя, но, должен сказать, при этом случалось нередко, что именно тогда, когда я собирался такую пользу получить, я её не получал. Речь учителя иногда кончалась так, что я ничего не понимал. Так и в этот день: беседа наша, завязавшаяся во время загородной прогулки, осталась в моей памяти, как пример именно такой непонятности.
Обычно не стесняющийся, я как-то раз открыл это учителю. Он рассмеялся. Я сказал ему:
— Если бы ещё голова моя была тупа, — ну, делать нечего! Но ведь я то понимаю, а беда в том, что вы не говорите ясно.
— Я ничего не скрываю.
— Нет, скрываете.
— Разве тебе не приходилось размышлять над моим мыслями или взглядами, над моим прошлым? Я — слабый мыслитель, но того, что сложилось в моей голове, я не скрываю от людей. Мне нет нужды скрывать. Но если речь идёт о том, что я должен рассказать тебе всё своё прошлое, — это вопрос особый.
— Нет. Я не думаю, чтоб это был вопрос особый. Я придаю большое значение вашему прошлому, в котором родились ваши мысли. Если отделить эти две вещи — прошлое и идеи — друг от друга, они почти утрачивают для меня цену. Я не довольствуюсь только тем, что мне дают лишь одну человеческую форму, не вдохнув туда души.
Учитель с изумлённым видом взглянул на меня. Его рука, державшая папиросу, немного дрожала.
— Ты очень смел!
— Я только отношусь к вещам серьёзно. Я хочу всерьёз получить от человеческой жизни урок для себя.
— Значит, открыть тебе моё прошлое?
Слово „открыть“ внезапно поразило мой слух каким-то страшным звуком. У меня возникло такое чувство, что тот, кто сидит передо мною, — преступник, а не учитель, которого я так уважал. Лицо учителя было бледно.
— Ты в самом деле серьёзно?.. — начал учитель. — Именно из-за своего прошлого я и сомневаюсь в людях, сомневаюсь поэтому и в тебе, но именно в тебе-то я не хочу сомневаться. Ты слишком безыскусственен, чтобы в тебе усомниться. Прежде чем я умру, я хотел бы иметь хоть одного человека... Я хочу умереть, веря людям. Сможешь ли ты быть этим человеком? Захочешь ли им быть? Серьёзно ли говоришь ты, из самых ли глубин твоей души?
— Если жизнь моя нечто серьёзное, я говорю сейчас серьёзно.
Мой голос дрожал.
— Ну, хорошо! — проговорил учитель. — Я расскажу тебе. Я расскажу тебе всё своё прошлое. Взамен этого... Впрочем, всё равно. Но только вряд ли моё прошлое принесёт тебе пользу. Скорее тебе было бы лучше не слышать ничего, а затем... знай, что сейчас я тебе рассказать не могу. Не расскажу потому, что не наступило ещё время.
Даже вернувшись в свой пансион, я чувствовал ещё какую-то подавленность.
XXXIIМое сочинение в глазах профессора вовсе не оказалось таким хорошим, как я сам о нём думал, но всё-таки я прошёл, как и предполагал. В день выпускного акта я вытянул из корзинки пахнущую плесенью старую форменную одежду и надел её. Все мы стояли рядом на акте, и всем было страшно жарко. Мне было просто невыносимо моё тело, заключённое в непроницаемую для воздуха оболочку. Во время непродолжительного стояния платок, который я держал в руке, промок насквозь.
По возвращении в пансион я сейчас же разделся донага. Раскрыв окна своей комнаты на втором этаже гостиницы, я стал обозревать сквозь диплом, свёрнутый на манер зрительной трубы, весь доступный моему взору мир. Затем я швырнул диплом на стол и распростёрся на полу. Разлёгся на самой средине комнаты. Лёжа на полу я мысленно взглянул на своё прошлое; заглянул в своё будущее, — и этот диплом, устанавливающий границу между тем и другим, казался мне странной бумагой, то исполненной значения, то нет.