Фронтовое братство - Свен Хассель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старый евреи взял еще кусок мяса и сунул в рот. Он все еще выглядел голодным.
— Не ешь слишком много, — предостерег Старик. — Объесться можно быстрее, чем умереть с голоду. Жирная еда не для тебя.
И любезно протянул лагернику кусок постного мяса.
— Как ты попал в руки друзей Краузе? — спросил Порта, почесывая в густых рыжих волосах кончиком ножа.
— Они мне не друзья, — вспыхнул Краузе.
— Закрой пасть, — прорычал Малыш, давя вошь. — Раз Порта говорит, что друзья, значит, так оно и есть!
И отметил на столе зарубкой убитое насекомое. Они с Портой поспорили, у кого больше вшей.
Хайде застонал и поднялся. Лицо его было в запекшейся крови. Один глаз заплыл так, что совсем скрылся. Он выплюнул зуб и тыльной стороной ладони утер рот; кровь еще текла оттуда тонкой струйкой.
Порта глянул на него искоса, вставил в глазницу монокль с трещиной и щелкнул языком.
— Стукнулся слегка башкой, а, Юлиус, ненавистник евреев? Мальчик, похоже, пошел в своего известного тезку Штрайхера[53], а, трущобный олух?
Хайде не ответил.
Подперев голову ладонью, старый еврей заговорил. Казалось, он говорит для себя. Так могут говорить только те, кто был заперт в аду молчания очень долгое время. Они, собственно, не говорят, а думают вслух, словно помимо своей воли.
— За нас принялись в тридцать восьмом году. Я скрылся, потому что у меня были связи.
— У вас, пустынных верблюдов из «Святой Земли», всегда есть связи, — глумливо сказал сидевший на полу Хайде. Слова «Святой Земли» он процедил с презрением. Ненависть его была так сильна, что он даже рисковал жизнью, выплескивая ее. И рычал, подобно злой собаке, оскалив зубы. — Жаль, что тебя не повесили, жид!
Старый еврей продолжал, даже не ведя бровью. Цербера, громко лаявшего у его ног, для лагерника не существовало.
— Я жил в Гамбурге, на Хох-аллее, возле Ротенбаума, место очень красивое, — мечтательно произнес он и вздохнул от тоски по Гамбургу в солнечном свете, когда город пахнет солью, морем, дымом из судовых труб, когда с лодок на Альстере несется смех. — Я был стоматологом-хирургом. У меня было много друзей и приличных пациентов.
— Наверняка крючконосых, как и ты, — выкрикнул Хайде.
Малыш запустил ему в голову большим куском свинины. Он повалился, но снова сел, правда, с трудом. Злобно зарычал. Прошепелявил: «Сидеть за столом с еврейской собакой», и плюнул кровью в лагерника.
— Мне удалось получить партийный штамп в паспорт и отплыть из Гамбурга на судне. Я планировал уехать в Китай через Советский Союз — что за безумная мысль!
— Они же твои друзья, — язвительно сказал Хайде. — Еврейские друзья в Москве. Один только дьявол знает, почему ты не стал комиссаром с наганом для выстрелов в затылок.
Еврей поднял взгляд.
— Ты и дьявол — вы многого не понимаете. — Он посмотрел на Хайде с непроницаемым выражением глаз. — Там тоже преследуют евреев.
Старик вяло засмеялся.
— Да, вас преследуют в Советском Союзе. В Польше. Почти во всем мире. Черт знает, почему.
И обратился к Хайде:
— Юлиус, ты должен это знать — ты, верный последователь своего тезки!
— Евреи — свиньи и мошенники, — резко ответил Хайде. — Это доказывает Талмуд.
Ненавидел евреев Юлиус Хайде из-за того, что в школе самым способным его одноклассником был еврейский мальчик по имени Мориц. Маленький Мориц помогал рослому Юлиусу. Подсказывал шепотом, писал для него шпаргалки. С годами Юлиус стал воспринимать каждую подсказку, каждую шпаргалку как мучительное поражение. В душе его копилась ненависть. В «хрустальную ночь» он восторженно принимал участие в битье витрин. Вместе с другими многообещающими юными нацистами и прочим сбродом носился, гикая и завывая, по еврейским кварталам Берлина. Все это было восхитительно безопасно, потому что власти им покровительствовали[54]. В остальном Юлиус понимал расовую ненависть не лучше всех нас двенадцати. Он зазубривал наизусть длинные фразы из подстрекательской газеты своего тезки Штрайхера.
Какое-то время мы играли молча, но карты нам наскучили. Порта достал свою флейту, высморкался пальцами, плюнул через голову Малыша и заиграл. Начинал он несколько раз, словно подыскивая приемлемую мелодию, и в конце концов остановился на «Eine kleine Nachtmusik»[55]. Играя, он импровизировал и вскоре очаровал нас своей музыкой. Принес в мрачный горный коттедж прелесть весны в трелях тысяч птичек, какой-то далекий, беззаботный мир. Преобразил комнату в хрустальный зал, где дамы и господа в шелковых одеяниях танцевали менуэт. Запрокидывал голову и указывал флейтой в небо. Она звучала словно полный оркестр старинных инструментов под управлением придворного музыканта. Старый еврей стал напевать без слов эту мелодию низким, хриплым голосом. Потом погрузился в мечты. Светлый дом многовековой давности, безопасный — до тридцать пятого года, когда мир вдруг преобразился, стал злым и жестоким. Женщина в светло-голубом платье, спокойная и нежная. Женщина, которую он любил. Его Анна. Как она могла смеяться! От всего сердца. Ее белые зубы сверкали, как только что пойманная сельдь под августовским солнцем. У нее на все был любезный ответ. Анна, его любимая Анна, убитая в воротах за то, что совершила «расовое преступление». Убийцами были веселые молодые люди в коричневых мундирах. Он помнил все так ясно, словно это случилось вчера. Они были в театре, смотрели «Вильгельма Телля». Когда шли домой, было всего десять часов. Он захотел взять в автомате пачку сигарет. Анна прошла немного вперед, медленно постукивая высокими каблуками. Внезапно это постукивание заглушил топот кованых сапог. Она вскрикнула дважды. Первый вскрик был протяжным, исполненным ужаса. Второй оборвался в хрипе. Парализованный, он стоял, глядя, как ее безжалостно убивают. На нее один за другим сыпались смертоносные удары. Невысокий человек из СА[56], с пепельно-светлыми волосами, с открытым, веселым лицом, которое полюбилось бы любой матери, доской расколол ей череп. Произошло это 23 июня 1935 года, почти напротив Даммтора.
До этого у них часто бывали музыкальные вечера. Он играл на фаготе или на скрипке, она — на пианино. Анна почти всегда играла Моцарта с таким же глубоким пониманием, как этот грязный, рыжий обер-ефрейтор в высоком цилиндре.
Легионер вынул свою губную гармонику и стал играть вместе с Портой почти незнакомую нам вещь. Но она пробудила в нас мечтательность. Потом они перешли вдруг на вихревую казачью плясовую. Все грустные мысли тут же улетели. Мы пришли в неистовство, как, видимо, и казаки в станицах, когда начиналась эта пляска.
Штеге отбивал по столу ритм, заменяя ударные инструменты. Малыш с Брандтом подскочили и издали протяжный татарский вопль. Они весело подпрыгивали и хлопали ладонями по голенищам. Мы встали и последовали их примеру. Весь дом зашатался. В перерывах мы пили, как одержимые.
Старый еврей смеялся. Он тоже опьянел. Забыл убитую в воротах жену. Крепкая водка стерла из памяти конфискованный дом. Он забыл тысячи ударов, полученных от молодых людей в элегантных, безупречных мундирах, с мертвыми головами на фуражках. Забыл веревку, жадно свисавшую с гнилой балки. Ему хотелось плясать. Он плясал с Хайде. Они кричали. Пили. Пели:
Кто ж заплатил по счету?
Они ревели во всю мочь:
Кому это по карману?
Под аккомпанемент смеющейся флейты Порты мы восхищенно пели хором старую карнавальную песню:
И у кого куча денег?
— Ни пфеннинга у меня, — проревел старый еврей, выделывая смешные коленца вокруг Хайде, забывшего, что ненавидит евреев. Они наступали друг на друга и поводили бедрами.
Хайде завернулся в одеяло, приладив его кокетливо, будто платье.
Порта перешел на испанский крестьянский танец. Штеге стучал тарелками вместо кастаньет. Мы танцевали что-то, казавшееся нам фламенко.
Легионер исступленно заорал:
— Ça, c'est la Légion![57]
Мы в изнеможении опустились на стулья. Выпили еще. Поиграли в карты. Снова выпили. Раскрасневшиеся, пьяные, дали волю языкам. Бессвязная болтовня представляла собой какую-то кашу, ингредиенты которой никто не мог бы определить. Однако нам было все равно.
Мы завтра все умрем.Приди же, смерть, приди!
Хайде плакал на плече еврея и получал одно пространное прощение за другим. Клялся какими-то неизвестными святыми, что перережет горло каждому эсэсовцу, какой ему попадется. Шепотом сообщил старому еврею, что он, Юлиус Хайде, пьяная свинья. Потребовал, чтобы лагерник дал ему затрещину. Затрещина оказалась едва ощутимой.
— Сильнее, — икнул Хайде, подставляя щеку.
Малыш молча наблюдал за мягкими ударами старого еврея. В конце концов потерял терпение и огрел Юлиуса по голове деревянным половником.