Новеллы - Жозе Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
СТРАННОСТИ ЮНОЙ БЛОНДИНКИ[7]
IОн начал с того, что история его довольно проста и что зовут его Макарио…
Должен сказать, что познакомился я с ним в Миньо, в гостинице. Был он высок и полноват, с обширной, гладкой и блестящей лысиной, окруженной венчиком редких седых волос, кожа вокруг глаз морщинистая и желтая, под глазами темные набрякшие круги, но сами черные глаза сквозь круглые стекла очков в черепаховой оправе смотрели удивительно прямо и открыто. Аккуратно подстриженная бородка не скрывала выступающей вперед упрямой нижней челюсти. На нем был атласный черный галстук, застегнутый сзади пряжкой, и орехового цвета, в обтяжку, сюртук, узкие рукава которого заканчивались вельветовыми обшлагами. В открытом вырезе его шелкового жилета, по которому вилась, сверкая, старинная золотая цепочка, выглядывали мягкие складки вышитой рубашки.
Было это в сентябре: вечерело рано, и наступающая темнота приносила резкую, сухую прохладу. Я вышел из дилижанса утомленный, проголодавшийся, продрогший под полосатым красным пледом.
Ехать пришлось через горы, мрачные и безлюдные. Время близилось к восьми часам вечера: серый сумрак уже заволакивал небеса. И не знаю, то ли умственное оцепенение, производимое монотонной качкой дилижанса, то ли нервная слабость, вызванная дорожной усталостью, то ли суровый и бесплодный пейзаж за окном или разреженность воздуха здесь, на высоте, привели меня, человека здравомыслящего и уравновешенного, в какое-то странное состояние полусна, полубреда, и я ехал, одолеваемый неотвязными фантастическими видениями. В душе каждого из нас, как бы строго нас ни воспитывали, продолжает жить неуловимая крупица тайны, не постигаемой рассудком, и порой достаточно унылого пейзажа, старой кладбищенской стены, отшельнического безлюдья, мягко льющегося лунного света, чтобы этот скрытый мистицизм, поднявшись из глубин нашего существа, подобно туману заполнил и душу, и чувства, и разум и превратил самого рационального и критически настроенного из нас в меланхолически мечтательного идеалиста, каковым впору быть лишь мистическому поэту-монаху. Что до меня, то я был погружен в сей полусонный бред видом монастыря Растело, возникшего передо мной на отлогом холме в неясном свете осеннего вечера. Смеркалось; наш дилижанс все так же катился, влекомый резвой рысью двух запряженных в него тощих буланых лошадей, а кучер, натянув капюшон плаща на голову, сосал свою трубку, — как вдруг меня пронзило тоскливое, для меня непривычное и даже смехотворное ощущение бесплодности жизни, и я стал думать о том, как хорошо бы уйти в монахи и жить в монастыре, уединенном среди лесов или где-нибудь в речной долине, и там под мерный плеск воды о каменистый берег читать «Подражание» или, слушая пение соловьев в лавровых рощах, возноситься мыслями к небесам. Все это было так непохоже на меня, но тем не менее я был настроен именно так, и именно этому наивно-мечтательному состоянию я приписываю то впечатление, каковое на меня произвела история человека с вельветовыми обшлагами.
Я заинтересовался им еще за ужином, расправляясь с куриной грудкой, тушенной с белым рисом и кусочками кровяной колбасы, в то время как толстая веснушчатая служанка заставляла пениться в стаканах молодое вино, наливая его из покрытого глазурью кувшина, который она поднимала высоко над столом. Человек с вельветовыми обшлагами сидел прямо против меня, неторопливо наслаждаясь желе, и я спросил его, прожевывая кусок и держа в руке салфетку из гимараэнского полотна, не из Вилареал ли он.
— Да, я там живу. Уже много лет, — ответил он.
— Этот город, как я слышал, славится красивыми женщинами, — продолжал я.
Он промолчал.
— Не правда ли? — добивался я ответа.
Он изменился в лице, и молчание его сделалось вызывающим. До этой минуты он пребывал в отличном настроении, то и дело разражался смехом, был разговорчив и полон доброжелательности. Теперь же на лице его застыла напряженная улыбка.
Я понял, что задел его больное место, вызвав в нем тягостные воспоминания. Было очевидно, что в судьбе этого немолодого человека женщина сыграла свою роль. С ней была связана драма его жизни или, скорее всего. комедия, поскольку я почему-то утвердился в мысли, что его история должна быть непременно забавна и способна вызвать лишь усмешку.
Итак, я продолжал его донимать:
— Меня уверяли, что на всем Севере Португалии самые красивые женщины живут в Вилареал. Как и в том, что самые красивые черные глаза у жительниц Гимараэнса, что лучше всех сложены женщины в Санто-Алейшо, а самые роскошные косы у девушек Аркоса, чьи волосы светлее спелой пшеницы.
Человек с вельветовыми обшлагами продолжал молчать, склонясь над тарелкой.
— И что самые тонкие талии у обитательниц Вианы, а самая нежная кожа — у женщин Амаранте, но что женщины Вилареал обладают всеми этими достоинствами сразу. У меня есть друг, так он как раз отправился в Вилареал выбирать себе невесту. Может быть, вы его знаете? Пейшото, высокий такой, с белокурой бородкой, бакалавр.
— Пейшото? Да, знаю, — наконец отозвался он, устремив на меня тяжелый взгляд.
— Он поехал в Вилареал, как прежде ездили жениться в Андалусию, — не иначе, как хочет выбрать перл создания. Ваше здоровье!
Моему знакомому явно стало невмоготу слушать меня: он поднялся, подошел к окну, — я заметил, что он обут в теплые кашемировые башмаки на толстой подошве, с кожаными шнурками. И вышел.
Когда я попросил у служанки свечу, чтобы идти спать, она принесла старую медную лампу и сказала мне:
— Сеньору придется ночевать вместе с другим постояльцем. В третьем номере.
В Миньо гостиницы часто набиты битком, и тогда каждая комната превращается в общую спальню.
— Ну, что поделаешь, — ответил я.
Третий номер находился в глубине коридора, где перед каждой дверью стояла выставленная постояльцами для чистки обувь: тут красовались высокие, забрызганные грязью сапоги для верховой езды, со шпорами на ремешках; белые охотничьи сапоги; сапоги помещика, с голенищами из красной кожи; сапоги священника, высокие, украшенные шелковыми кистями; стоптанные башмаки телячьей кожи, принадлежащие, верно, какому-нибудь студенту, а возле дверей номера пятнадцатого стояли дамские сапожки из глянцевитой шерстяной материи, маленькие и изящные, и рядом с ними детские, потертые и сбитые: их шевровые голенища свешивались в разные стороны вместе с незавязанными шнурками. Все уже спали. У дверей третьего номера были выставлены кашемировые башмаки с кожаными шнурками, и когда я открыл дверь, то увидел моего знакомца: он повязывал себе голову шелковым платком. На нем была уже короткая домашняя куртка из цветастой ткани, а на ногах — грубые шерстяные носки и вышитые домашние туфли.
— Сеньор, не обращайте на меня внимания, — проговорил он.
— О, не беспокойтесь, — ответил я и, отвернувшись, чтобы не смущать его, принялся стягивать с себя сюртук.
Я не стану излагать здесь причин, которые побудили его, чуть позже, когда он уже лежал в постели, поведать мне свою историю. Есть одна славянская пословица, пришедшая к нам из Галиции, которая говорит: то, что ты не расскажешь своей жене, то, что ты не расскажешь своему другу, расскажи путнику на постоялом дворе. Все же у моего знакомца обнаружились и причины, подвигнувшие его на долгую и невеселую исповедь, причины неожиданные и веские, и связаны они были с моим другом Пейшото, который, как уже было сказано, поехал в Вилареал выбирать себе невесту. Рассказывая, он плакал, бедный старик, — ему, впрочем, еще не было шестидесяти. Быть может, его история покажется вам тривиальной, но в ту ночь, как я уже говорил, находясь в возбужденном и чувственном настроении, я был потрясен ею, — хотя и трактую эту историю как единственный в своем роде случай в любовных перипетиях.
Итак, он начал с того, что история его довольно проста и что зовут его Макарио.
Я спросил его, не в родственных ли он отношениях с людьми, которых я знал и которые носили фамилию Макарио. Мой знакомец отвечал, что он приходится им кузеном, и это расположило меня в его пользу, поскольку известная мне семья была старинной потомственной семьей коммерсантов, в которой с религиозным рвением следовали давней традиции: вести свои дела честно и добросовестно. Макарио мне сказал, что как раз в то самое время, о котором пойдет речь, в дни его молодости, в году тысяча восемьсот двадцать третьем (или тридцать третьем), его дядя Франсиско имел в Лиссабоне магазин тканей, а он служил у него приказчиком. Потом дядя, приметив, что племянник его сообразителен и неглуп, хорошо разбирается в делах и быстро считает, доверил ему счетные книги, и Макарио сделался счетоводом.
Будучи в те годы болезненным и робким, юный счетовод вел жизнь крайне замкнутую. Ревностно и скрупулезно выполняемая работа, редкие завтраки на лоне природы, забота о чистоте платья и белья — вот и все, что тогда его занимало. Да и в те времена было в обычае жить замкнуто и скромно. Простота жизни смягчала нравы: души были более невинными, а чувства менее мудреными.