Мэгги Кэссиди - Джек Керуак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И-идьёт! – подхватывает Иддиёт, сверкая глазами и суя мне под нос огроменный кулак. – Я тебя проучу, Джек, ты у меня весь забор снесешь! – И мы корчим друг другу зверские борцовские рожи.
Моя мама раздраженно:
– Оставайся, посидел бы сегодня дома, Жан.
Жилисто потирая руки, Билли Арто:
– Он знает, когда его побьют! Не хочет в кегли проигрывать – Пускай идет! – наконец вопит он, перекрывая остальной гомон, торжествующе, а в кухне шум уже такой стоит, что колышутся паутинки в углу потолка. – Останемся вчетвером, и у нас будет кегельная партия. А миссис Дулуоз будет очки считать!
От этого заявления подымается гам и хохот. У меня появился шанс улизнуть. Весь в жизни, в самом соку, в днях радомолодости, в изобилии шестнадцати лет, я ускользнул к ленивой неотзывчивой девушке через три мили по всему городу у трагитекущего, темного печального Конкорда.
Я сел в автобус – в последнюю минуту избежав отцовского взгляда – твердя себе: «В конце концов, мы с ним и завтра увидимся —» Поехал на автобусе, виновато, подавленно, очи долу, вечно шлак и грязные утраты втирают в позвоночник бедное золото жизни, а она так коротка и мила.
То был вечер понедельника.
15
Из Потакетвилля до Южного Лоуэлла маршрут автобуса охватывал весь город – вниз по Муди, до Кирни-сквер ниже средней школы, флотилии автобусов, люди, нахохлившись, ждут в дверных проемах кафе-мороженых, «центовок», аптек-закусочных – Печальное уличное движение, похрустывая, доносится из зимы, долетает и разносится по зиме – Тусклое тоскливо-грубое дуновение ветра из лесов становится городским от нескольких печальных уличных фонарей – Здесь я пересел на автобус в Южный Лоуэлл – Появляясь, он всегда перехватывал мне горло – от одного названия, когда водитель выставлял его в окошке, сердце начинало колотиться – Я обычно смотрел на лица других людей: видят ли они это волшебство – Сама поездка становилась мрачнее – От Площади вверх по Сентрал, к Бэк-Сентрал, к отдаленным темным длинным улицам городка, где смутный мороз высиживает всю ночь у мусорных баков, в которых лишь ветер воет, под холодным лунным светом – Прочь из города вдоль Конкорда, где фабрики завербовали его знаменитое течение – и еще дальше даже их – к темному шоссе, в которое спицей втыкается Массачусетс-стрит под глупым бурым фонарем, маленькая, гаденькая, старая, полная моей любви и ее имени – Там я сходил с автобуса, среди деревьев, у реки, и уворачивался от канализационных люков, семь коттеджей справа до ее рассевшегося старого беззаборного бурооконного домика, над которым нависают скелеты деревьев, трескучие от внезапных отбостонских морских ветров, задувающих через эту глухомань, железнодорожные станции и изморозь – Каждый домик, минуя мой скорый шаг, означал, что мое сердце бьется чаще. Ее подлинный дом, подлинный свет, что подлинно даровался ей и омывал ее, пылинка за пылинкой, творил редкое золото, милую магию, был суматошным истерическим светом чуда – Тени на крыльце ее? Голоса на улице, во дворе? Ни звука, лишь тупой викторианский ветер стонет на всю Новую Англию у реки зимней ночью – Я останавливался на улице у ее дома. Внутри одна фигура – ее мать – уныло лапает что-то в кухне, печально вращается по жизни, убирает свои милые тарелки, их однажды упакуют, угрызаясь и сожалея, и скажут: «Я не знала, я ничего не знала!» – Тупое, плюющееся человечество кишит в его чреслах, не творя ничего.
Где же Мэгги? О ветер, есть ли песни у тебя во имя ее? Ты ведь вырвал ее, правда, из проклятых полночью ветров молочных ферм, и слава ее зазвенела в граните, кирпиче и во льду? Жесткие неумолимые мосты из железа пересекли млеко ее чела? Господь склонился со своей стальной арки и выковал ей молот из меда и благовоний?
Раскатанная по выбоинам грязь скального Времени… омочена ли она, овеснена, озеленена, оцвечена для меня, чтобы расти в безымянном окровавленном лютневом именовании ее? Дерево на холодных деревьях оголит ли гроб ее? Ключи из камня, взъерошенные рябью ледяных потоков, откроют ли мои истомившиеся теплые внутренности, заставят ли ее съесть мой мягкий грех? Никакое железо, гнутое ли, плавленое, не облегчит мне скалистых тягот – Я был совсем один, судьба моя захлопнута за дверью железной, я приходил, как масло, стремясь возлюбить Горячие Металлы, воздевал свои оргонные косточки и дозволял им блуждать и раскалываться напополам и вязко прилипал большими печальными глазами, чтобы увидеть все это и не сказать ничего. Лавровый венец сделан из железа, а терновый – из гвоздей; кислотная слюна, невозможные горы и непостижимые сатиры на банальное человечество – твердеют, тревожатся, тонут и запечатывают кровь мою.
– Вот ты где. Чего ты стоишь на дороге? Чего пришел?
– Мы разве не договорились по телефону?
– О… может, это ты договорился.
Я от такого рассвирепел и ничего не ответил; теперь она в своей стихии.
– Чего притих, малыш Джеки?
– Сама знаешь. Не называй меня малышом Джеки. Чего ты делала на веранде? Я тебя не видел!
– Я увидела, как ты идешь по улице. От самого автобуса.
– Тут холодно.
– А я в пальто завернулась покрепче. Иди давай ко мне.
– В пальто?
Смех.
– Глупый. В дом. Дома никого нет. Мама идет сегодня к миссис О’Гарра слушать «Час „Файерстоуна“»[36], там какой-то певец выступает.
– Я думал, тебе не хочется, чтобы я сегодня приходил. А теперь ты рада.
– Откуда ты знаешь?
– Когда ты мне вот так руку сжимаешь.
– Иногда ты меня достаешь. Иногда я просто сама терпеть не могу, так тебя люблю.
– А?
– Джеки! – И она бросается на меня, вся целиком, бабах в меня, съежившись у моего туловища, прижавшись, целуя меня неистово и глубоко и жарко – отчаянно – такого бы никогда не случилось в обычную среду или субботу, на запланированном вечернем свидании – Я закрыл глаза, ослаб, потерялся, сердце разбито, погрузился в соль, утопнув.
У меня в ухе, тепло, жаркие губы, шепотки:
– Я люблю тебя, Джеки. Ну почему ты меня так злишь? А ты меня так сильно злишь! Ох как я тебя люблю! Ох я хочу тебя целовать! Ох какой ты проклятый тупица я хочу чтобы ты меня взял. Я твоя неужели ты не понимаешь? – вся, вся твоя – дурак ты, Джеки – Ох бедненький Джеки – ох поцелуй же меня – сильнее – спаси меня! Ты мне нужен!
А еще даже в дом не вошли. Внутри, у шипящего обогревателя, на тахте, мы сделали практически все, что только можно, но я так ни разу и не коснулся ее самых главных точек внимания, драгоценных трепещущих местечек, грудей, влажной звезды ее бедер, даже ног ее – Я избегал их, чтобы сделать ей приятно – Тело ее было как пламя, собранно-мягкое, округлое в мягоньком платьице, юное – твердо-мягкое, сочное – большая ошибка – ее губы сжигали все мое лицо. Мы не знали, где мы, что нам делать. И тьма подгоняла Конкорд в зимней ночи.
– Я так рад, что пришел! – торжествующе сказал я себе. – Если б Па только мог видеть это или чувствовать, вот тогда он бы понял, его бы это не разочаровало – Да и Елоза! – Ма! – Я женюсь на Мэгги, я Ма так об этом и скажу! – Я притянул к себе ее податливую жаждущую талию, косточки ее бедер прямо столкнулись с моими, я стиснул зубы в воспоминании о таком будущем.
– Я в субботу вечером иду в «Рекс», – сказала она, надув в темноте губы, пока я облизывал ее нижнюю губу кончиком своего пальца, затем скинула мою руку на пол с тахты, и неожиданно она уже гладила мой профиль. («Ты похож на вытесанного из камня».)
– Там и увидимся.
– Если б ты был старше.
– Зачем?
– Ты бы лучше знал, что со мной делать.
– Если.
– Нет! Ты не знаешь как. Я слишком тебя люблю. Что толку? Ох черт – я так тебя люблю! но я тебя ненавижу! Ох, иди ж ты домой!! Поцелуй меня! Ложись на меня сверху, раздави меня.
Поцелуи.
– Джеки, я написала тебе сегодня большую записку и порвала ее – в ней слишком много всего.
– Я прочел ту.
– Ту я все-таки отправила – В первой записке я хотела, чтобы ты на мне женился – Я знаю, что ты еще слишком молодой, я тебя прямо из школы уволакиваю, как младенца.
– Ах-х.
– У тебя нет профессии – У тебя впереди карьера.
– Нет нет.
– тормозного кондуктора на железной дороге, будем жить в маленьком домике у самых путей, играть «Клуб 920»[37], рожать малышей – Табуретки на кухне я выкрашу красным – А стены в спальне покрашу в темный-темный зеленый или еще какой – Я буду целовать тебя, чтобы просыпался по утрам.
– Ох, Мэгги, так и я этого хочу! (Мэгги Кэссиди? дико подумал я. Мэгги Кэссиди! Мэгги Кэссиди!)
– Нет! – Шлёп меня по лицу, оттолкнула – злая, надутая, откатилась в сторону, села, снова поправляя платье. – Слышишь меня? Нет!
И я снова валил ее на дно темной тахты, перекручивая все ее платья бретельки ремешки подвязанные мешочки веселья, мы оба задыхались, потели, горели – Шли часы, уже полночь, а день мой еще не окончен – Благоговейно волосы мои спадали ей на глаза.