Сочинения Иосифа Бродского. Том VII - Иосиф Бродский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повторяю: вода равна времени и снабжает красоту ее двойником. Отчасти вода, мы служим красоте на тот же манер. Полируя воду, этот город улучшает внешность времени, делает будущее прекраснее. Вот в этом его роль во вселенной и состоит. Ибо город покоится, а мы движемся. Слеза тому доказательство. Ибо мы уходим, а красота остается. Ибо мы направляемся в будущее, а красота есть вечное настоящее. Слеза есть попытка задержаться, остаться, слиться с городом. Но это против правил. Слеза есть движение вспять, дань будущего прошлому Или же она есть результат вычитания большего из меньшего: красоты из человека. То же верно и для любви, ибо и любовь больше того, кто любит.
ноябрь 1989
ЭССЕ, СТАТЬИ
ЗАМЕТКА О СОЛОВЬЕВЕ
В. С. Соловьев («Судьба Пушкина») совершает ошибку, свойственную энциклопедисту. Особенность поэтической системы мышления: персонификация. Зла, добра, золотой середины — всего. Возможно, первый поэт и был «всех ничтожней», но не в смысле дуэли. По этой же причине и рассуждение В. С. об эпиграмме шатко. Эпиграммы пишутся по той же причине, что и «Я помню чудное мгновенье». Рассуждая об этом стихотворении и о последующих словах о его героине в письме к Вульфу, В. С. решает противоречие в пользу вдохновения, не понимая, так сказать, механики вдохновения, особенно — вдохновения в любовной лирике. Лирическое стихотворение есть персонификация чувств. Адресат является фокусом, в котором сходятся все световые (и силовые) линии, носителем которых является автор. Тот же механизм сработал и в дуэли. Если б не боязнь красивых слов, можно б было сказать, что дуэль — стихотворение, в конце которого раздается выстрел (даже два, и это как бы парная рифма). Энциклопедисту трудно понять, что чувства, а тем паче — помыслы, бывают объективированы. Религиозный мыслитель наблюдает только взлеты и падения. Причем, момент взлета заведомо предпочтителен, а факт падения заслуживает в лучшем случае его — религиозного мыслителя — сожаления. Поэтому религиозный мыслитель и пользуется для объяснения происшедшего в равной мере расплывчатыми терминами («вдохновение», «самолюбивое раздражение»). Я хочу сказать, что в обоих случаях срабатывает один и тот же механизм. Потребность в «гении чистой красоты», будучи персонифицированной, завершается стихотворением; наличие «злого гения», будучи персонифицированным (по крайней мере, с точки зрения А. С. Пушкина), кончается выстрелом. Оба душевных движения имеют одну природу и — по крайней мере, по своей силе — адекватны. Это у них одинаковое все. Коротко говоря, в первом случае персонифицирована любовь, во втором — ненависть.
Остальное в «Судьбе Пушкина» довольно верно. Я имею в виду самое существенное: фантазию В. С. по поводу «счастливого» исхода дуэли. Да, это была бы жизненная катастрофа. Можно еще добавить, что в случае «счастливого» исхода, т. е. смерти Дантеса, А. С. имел бы и еще один ужас: кем бы он был в глазах своей жены? Убийцей ее возлюбленного. Уравновесила ли бы «сохраненная честь» ненависть жены? Едва ли. И едва ли можно сомневаться, что за убийство иностранца А. С. был бы сослан, лишен прав и т. д. И, конечно, «дарить миру новые светлые произведения» было бы затруднительно, и В. С. более или менее прав, осуждая ту часть публики, которая превращает великого человека в своего маленького идола. Все это верно, и, наверно, пришлось бы уйти в монастырь или принять другую какую схиму, и, конечно же, в три дня умирания произошел духовный перелом и ангелы получили то, что им требовалась. Но есть одно обстоятельство.
Для человека «той высоты духа, какую он (А. С.) явил в „Пророке" и в „Отцах-пустынниках", счастливый исход обернулся бы, конечно же, жизненной катастрофой. В любом случае на душу был бы взят грех убийства». Но так ли верно утверждение В. С. насчет невозможности новых светлых произведений? Начнем с конца. Почему именно светлых? Видимо потому, что, во-первых, раньше были «светлые» (о чем мы сейчас спорить не будем, а так и примем); во-вторых же, потому, что эстетика энциклопедиста требует именно «светлых». А что если жизненная катастрофа дала бы толчок к созданию «темных»? Тех «темных», которые возникли в нашем, богатом жизненными катастрофами, столетии? В том-то все и дело, что христианский мыслитель был сыном своего века, последнего века, рассчитанного на гармонию, века, рассчитанного на «светлые» произведения, века, отвергнувшего или — скорее всего — пропустившего при чтении слова Иова: «ибо человек рождается на страдание, чтобы, как искры, взлетать вверх». Как знать, не стал бы наш первый поэт новым Иовом или поэтом отчаяния, поэтом абсурда — следующей ступени отчаяния? Не пришел ли бы и он к шекспировской мысли, что «готовность — это все», т. е. готовность встретить, принять все, что преподносит тебе судьба? Об этом, конечно, можно только гадать, да и гадать-то особенно не хочется. Эти домыслы возникли только в результате приговора нашего христианского мыслителя, гласящего, что «...никакими сокровищами он больше не мог обогатить нашу словесность». В общем, жизнь, отдаваемая на суд энциклопедиста, не должна быть короткой. Или не должна быть жизнью поэта.
На протяжении всей статьи В. С, будучи христианским мыслителем энциклопедического толка (или — энциклопедистом христианского толка), все время отворачивается от «темного» в жизни первого поэта. Он формально прав — а по отношению к установившейся точке зрения даже революционен — в своем утверждении, что никаких гонений не было. Да, особенных гонений действительно не было. Конечно же «несколько лет невольного, но привольного житья в Кишиневе, Одессе и собственном Михайловском» не есть «гонение и бедствие». В общем, правильно. Но это слишком энциклопедический взгляд на вещи. При таком энциклопедизме и «чудного мгновения» тоже не было. Христианский мыслитель забывает о нехристианском обществе, об атмосфере невежества и ненависти — в народе, в свете, в полусвете, в царских покоях. Это хуже всякой опалы, и это одно может высечь ту самую искру, о которой говорил Иов, но которую не заметил автор статьи о «Судьбе Пушкина». Коротко говоря, человек, создавший мир в себе и носящий его, рано или поздно становится инородным телом в той среде, где он обитает. И на него начинают действовать все физические законы: сжатия, вытеснения, уничтожения. Такова была судьба Пушкина, и ее он персонифицировал в то холодное утро на Черной речке.
И хочется сделать еще одно общее замечание. Что это за такой особенный христианский взор, который радуется «вдохновению» в «величии духа», а от «падения» и «себялюбивого раздражения» с брезгливым сожалением отворачивается? Между тем, падение-то и есть не что иное, как мучение духа. И что это за политика предпочтения «взлета» — «падению»? Не есть ли все это просто-напросто старое клише деления мира и вещей на хорошие—плохие, приобретшее энциклопедические размеры?
1971
ПИСАТЕЛЬ - ОДИНОКИЙ ПУТЕШЕСТВЕННИК... (Письмо в «Нью-Йорк Таймс»)
Уважаемый господин Издатель,
оглянувшись на стены родного Содома, жена Лота, как известно, превратилась в соляной столб. Поэтому среди чувств, которые я испытываю, берясь сейчас за перо, присутствует некоторый страх, усугубляющийся еще и полной неизвестностью, которая открывается при взгляде вперед. Можно даже предположить, что не столько тоска по дому, сколько страх перед неведомым будущим заставили вышеупомянутую жену сделать то, что ей было заповедано.
Мне оглядываться не запрещено. Больше того, я имею возможность оглянуться в довольно комфортабельных условиях и зафиксировать открывшуюся картину на бумаге, в данном случае на страницах, любезно предоставленных мне газетой «Нью-Йорк Тайме». Но я не вполне убежден, что изображаемая мной картина удовлетворит всех ее, картины, зрителей. Что ж, в свое оправдание я могу только сказать, что, хотя «большое» — как писал один русский поэт — «видится на расстояньи», на таком расстоянии от объекта, как нынешнее, кое-что становится уже расплывчатым, и речь идет уже не о точке зрения, но о самом зрении. Надеюсь, что мое зрение мне не изменяет, но я хочу подчеркнуть, что это мое, собственное, зрение, и если я вижу или не вижу что-то из того, что видят или не видят другие, то это следует считать не пороком зрения, но его частным качеством.
Я не претендую на объективность, мне даже представляется, что объективность есть некий сорт слепоты, когда задний план и передний решительно ничем друг от друга не отличаются. В конце концов, я полагаюсь на добрые нравы свободной печати, хотя свобода слова, как и всякая благоприобретенная, а не завоеванная свобода, имеет свои теневые стороны. Ибо свобода во втором поколении обладает достоинством скорее наследственным, чем личным. Аристократия, но обедневшая. Это та свобода слова, которая порождает инфляцию слова.