Дневник - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Количество — царство математики. А математика — наука… Бедный X., полный энтузиазма молодой парень, хотел выразить себя в песне: отважный, работящий, способный на самопожертвование, он приступает к учебе, он хочет постичь язык тонов… но постепенно замечает, что получается что-то нехорошее, что в музыке скрывается математика и, уже сама по себе довольно ядовитая для духа, она получает своего рода поддержку и удвоение из-за вторжения другой математики, связанной с количеством… произведений, концертов, формул, теорий, стилей, школ, инструментов… с количеством людей… Проклятая женская утроба! Что ему оставалось делать? Потихоньку, почти незаметно, он переквалифицировался из артиста в звукоинженера, научно подкованного производителя искусства.
Четверг
Если я и касаюсь кризиса в искусстве, то не потому, что, будучи художником, требую художественных переоценок, а потому, что в нем выражен кризис человеческой формы вообще…
Жорж Жиррефере-Пре прилетел из Парижа. Вчера был с ним во «Фрегате»… Кофе. Коньяк.
Он рассказывал то, что где-то от кого-то слышал… отголоски просроченных слухов и сплетен послевоенного периода… проверить трудно; одному богу известно, как там было все на самом деле… и тем не менее сноп какого-то странного света выхватил историю сартровской мысли…
И вот что интересно: происшедшее с Сартром очень сильно напоминает случившееся со мной и со Скровачевским. Дело в том, что Сартр, тогда еще молодой, имел обыкновение прохаживаться по авеню Де л'Опера в седьмом часу вечера, в пору самого оживленного движения. Было это (как потом он признавался друзьям) исключительно противно — воспринимаешь человека на коротком расстоянии как чуть ли не физическую опасность, однако вместе с тем, дегуманизированный толпой, он представляет собой лишь тысячный экземпляр, копию, повторение человека, почти что обезьяну; в одно и то же время из-за количества он становится для нас безмерно близким и ужасно далеким. Оказавшись в этом сдавлениидавлении людей-нелюдей, молодой тогда автор «Бытия и Ничто» со всей силой, на какую была способна его душа, призывал к себе одиночество. О! Выделиться! Отделиться! Оторваться! Убежать! Но ему уже наступали на пятки…
Однако, продолжал Жиффере, ему удалось убежать в себя! В уникальность своего сознания и конкретность собственного существования. Это было своеобразной двойной стеной, которой он идеально отгородился от остальных, захлопнув за собой дверь своего «я»! (Из того, что рассказал Пре, выходило, что одиночество сартровского экзистенциализма родилось в толпе!)
Но это еще не всё. Кажется (и это тоже версия Жиффле-Пре), радикальной идее одиночества, пребывавшей в его «я», мало пришлось оставаться в одиночестве. Произошло нечто такое, о чем Сартр вспоминал неохотно, а именно: как только в нем поселилась идея одиночества, он как бы краешком глаза, но сразу заметил, что она наверняка найдет отклик в тысячах душ, над которыми висит угроза количества; казалось, что количество все еще продолжало существовать в идее, из него выходящей и с ним антиномически связанной. Ощущение того, что люди могут принять его мысль об одиночестве, подсказало ему посвятить этой мысли больше внимания. Тщетно защищался он от смешения философии с количеством, пытаясь доказать самому себе, что ни Сознание, ни Конкретность не имеют права расти на таких дрожжах. А они несмотря ни на что росли и росли, пока наконец он не приступил к разработке собственной системы, которая на этом, первоначальном, этапе гласила, что я — это я, а не Петр, не Павел, что я являюсь исключительно собой, окончательно и непроницаемо для остальных, как банка шпрот. А впрочем, никаких остальных-то и нет!
Но и это еще не все. Неожиданно Сартра пугает вот какая мысль: в чем дело? Я — один?! Я обнаружил, что ни у кого нет доступа ко мне! Я отбросил классическую философию потому, что в своей абстрактной логике она была слишком коммуникативной, слишком способствовала общению, я закрылся в себе, я — непроницаемо-непостижимый, единственный в своем сознании! Я уничтожил Другого! Я упразднил всех остальных людей!
А ведь и правда, сдобренная количеством, мысль об одиночестве может испугать — такое чудище пешком не ходит. Но что хуже всего (все еще версия Жиффеле-Претэ), что и этот страх тоже не был одинок. Он тут же оказался перемножен на количество всех тех, кому мог навязать себя, — горящее деревце приобрело в нашем философе вид пожара, охватившего весь лес. Напрасно убегает Сартр в самовнушение типа: «Будучи Единственным, я не могу быть Одним из Многих!..» Напрасно. Ничего не выйдет. Будучи не в силах справиться с этой мыслью, он решает дать ей отбой, отменить все сделанное им. «Я уничтожил Другого? Значит, теперь я должен снова открыть его, учредить, признать, вернуть мою связь с ним!»
И тут он приступает к разработке системы. Он начинает извлекать Другого… «ба, да я уже не один, я уже ощутил на себе его взгляд, победа! Победа?» Куда там! Дело осложняется. И становится совсем неприятным. — А что случилось? — спросил я Преве, на что тот мне ответил: — Дело, видите ли, в том, что этот Другой, учрежденный и выделенный, уже не имел ничего общего с конкретным человеком. Это не Петр, не Павел, это Другой как таковой. Это Объект, за которым я признаю характер Субъекта, с чьей свободой я считаюсь. Вы скажете, ничего страшного? Но учтите, что теперь наш философ оказался перед лицом абсолютного количества — всех возможных людей — человека вообще. Он, испугавшийся парижской толпы, теперь оказался перед лицом всех толп, всех индивидов, всегда и везде.
— Вот в это самое время я с ним и познакомился, — продолжал Жиффелере, потягивая ликер. — Это было после выхода «Бытия и Ничто». Его подавлял масштаб конфронтации: с одной стороны он — с другой стороны все. Однако, хоть такая картина и пугала, он не сдавался и неколебимо последовательно провозглашал свои лозунги: «ответственность за всех», «связь со всеми». И, возможно, он и выстоял бы, хоть и взвалил себе на плечи человечество… если бы не то, что к этому охватывающему всех совершенству снова примешалось количество, до неприличия переполнявшее совершенство… количество экземпляров его произведений… количество изданий… количество читателей… количество комментариев… количество мыслей, выведенных из его мыслей, и количество мыслей, вытекающих, в свою очередь, из этих мыслей… и количество самых разных вариантов этих вариантов… Количество в данном случае непереносимо, оно переполняет, оно выходит за рамки штатного расписания. Это были Все плюс Количество.
Тогда я увидел (это все еще слова Пре), как он подошел к покрытому испариной стеклу и как вывел пальцем:
NEC HERCULES CONTRA PLURES
Он был близок к самоубийству. А иначе как выйти из этого положения, как убежать, когда миллионы читают и в свет выходят все новые и новые издания? Выходит, что не Все его страшили, а то, что этих Всех так много! Значит, смерть? Он начинает готовиться к самоубийству. Ей-богу, а ведь не так и страшно. Что правда, то правда: банкротство его ужасно и катастрофа его страшна. Но катастрофа растворяется в миллионах. Спровоцированная количеством, она сходит на нет в силу того же количества, в суматохе и свалке, где никто ничего не знает, никто ничего не понимает, все ля-ля да ля-ля, а о чем — непонятно, один — про Фому, другой — про Ерему, и все как-то ни к чему…
NEC HERCULES CONTRA PLURES
Суббота (в кафе на углу ул. Маипу и Лавалль; дождь)
Количество мне надоело…
Листаю номер «Ведомостей» с отчетом о заседании жюри, решавшем, кому бы присудить премию за лучшую книгу 1961 года. А по случаю присуждения и банкетик! Меню — пальчики оближешь: vol-au-vent[213]
brochet fard à la juive[214]
paupiettes de veau hongroise[215]
soufflé grand succès[216]
Вижу их: эту умильную имитацию Академии и имитацию литературы, этот сладкий сон о почестях с речами, комплиментами, анекдотами, восхвалениями одним другого, и все, естественно, парле франсе, с парижскими остротами и галльской культурой в лучшем виде. Могло показаться,
что это Войский еще играет… А это эхо играло![217]
Кому это мешает, что несколько пожилых мужчин встретились, чтобы доставить друг другу немножко удовольствия, а то и наслаждения? Это было бы извращением, если бы дело касалось эротики, но об этом не может быть и речи. Так почему бы им не поддержать друг друга, когда большинство из них (опускаю почтенные исключения) с трудом держится на ногах? В компании всегда веселее. Как можно иметь к ним претензии, что свою трагическую судьбу они заедают пирожным, тем более, что эти речи, мнения, взгляды свидетельствуют (опускаем исключения) о приличном мыслительном параличе, а сами они — спокойны, вежливы, добры, как положено, престарелы, в меру отсталы, словом — безвредны. Так стоит ли их лишать той малости vol-au-vent и этой тающей во рту brochet farci?