Феномен Солженицына - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспомнил «всё»... Вплоть до случайно услышанной фамилии.
Догадаться, как это произошло, совсем уже нетрудно. Признавшись, что он собирался создать организацию, Солженицын должен был рассказать, кого он собирался туда вовлечь. Когда были названы фамилии, естественно встал вопрос, почему он считал годными для этой цели именно этих людей. Нужно было мотивировать. И нужно было «не сердить следователя». Доказывать ему, что подследственный «прост, прибеднён, открыт до конца». Так на одну сторону весов было брошено хорошее впечатление, которое нужно было создать у следователя. На другую – 5 или 6 человеческих судеб...
Власов тут же высказал предположение, что оправдание своему поведению Солженицын видел в своём особом предназначении...
(Н. Решетовская. В споре со временем)
Эту длинную выписку из книги Решетовской я привел не для того, чтобы вместе с ней – или вслед за ней – уличать Солженицына в неполной правде его воспоминаний, в желании утаить истину, в недостаточной откровенности.
Привел я её тут только лишь ради вот этого объяснения, которое дал его поведению на следствии чуть было не провалившийся по его вине в пропасть ГУЛАГа Леонид Владимирович Власов. Ради его предположения, что «оправдание своему поведению Солженицын видел в своём особом предназначении».
* * *В начале 70-х, когда в железной, непроницаемой, герметически закупоренной границе нашего отечества обнаружилась первая щель, один из моих друзей отреагировал на это загадочное явление нашей советской жизни небольшим сочинением. Во всех подробностях я этого сочинения сейчас уже не помню. Но один его образ отчеканился в моём сознании с необыкновенной отчётливостью.
Это был образ старого дворового пса, который проскулил весь свой век на цепи и вдруг, в один прекрасный день увидал, что конец этой цепи просто так лежит на земле. И калитка в заборе открыта. Беги – не хочу! А он – тупо лежит, поглядывая одним глазком на цепь, другим на открытую калитку, и – не шевелится, не трогается с места...
Этой выразительной картинкой он, понятное дело, хотел выразить свое собственное душевное состояние. Но при этом выразил и моё.
Я тоже был этим старым дворовым псом, прожившим всю жизнь на цепи и мечтавшим вырваться на волю.
Когда мой друг Аркадий Белинков совершил свой головокружительный прыжок (по какой-то не очень надёжной характеристике из группкома литераторов уехал с женой туристом в Югославию и, нырнув таким образом под железный занавес, махнул оттуда через океан в Америку), я просто ошалел от восторга и зависти. Завидовал я при этом не столько даже тому, что он совершил удачный побег из общей нашей тюрьмы, сколько его отчаянной смелости, этому вдруг проявившемуся в нем авантюризму, которого во мне не было ни на грош.
Что же касается так часто обсуждавшегося в нашей среде морального права сбежать, покинуть родину, то на этот счет у меня никогда не было ни малейших сомнений.
Какие тут могут быть сомнения, если даже Тютчев любил повторять: «У меня не тоска по родине, а тоска по чужбине». И узнав, что убийцу Пушкина – Дантеса – военный суд приговорил к высылке с фельдъегерем за границу, мрачно пошутил: «Пойду, убью Жуковского».
А ведь был патриот, и не из последних.
И вот теперь, когда не надо было совершать никаких отчаянных авантюрных прыжков, когда цепь валялась на земле, я тупо глядел на эту вдруг оборвавшуюся цепь и открывшуюся калитку и не трогался с места. И так и не тронулся.
Оставаясь этим самым псом, мрачно (и уже совсем безнадежно) поглядывающим на валяющуюся на земле цепь, я, тем не менее, во всех тогдашних интеллигентских спорах насчёт того, надо или не надо уезжать из «этой страны», оставался ярым сторонником эмиграции.
Не то чтобы я агитировал за отъезд. Да и споры-то эти были совсем не о том, ехать или не ехать. Споры шли о том, как относиться к тем, кто уезжает . И почти все мои друзья и вчерашние единомышленники отъезжающих единодушно осуждали.
Особенно запомнился мне один такой бурный спор у Саши Галича. Как всегда, тесная его квартирка была набита битком. Все гости были людьми весьма преуспевшими в этой жизни, хорошо и прочно в неё вписавшимися, хотя и с лёгким креном в диссидентство. Были, кажется, среди них и бывшие сидельцы. Особенно запомнилась мне одна красивая дама, обнажённые руки которой до локтей были украшены какими-то дивными, видать, очень редкими и дорогими браслетами. Дама эта (как мне шепнули, она была близкой родственницей – чуть ли не родной племянницей – Веры Фигнер) горячилась больше всех. Она говорила, что как бы дело ни повернулось, что бы с ней тут ни случилось, она никогда, ни за что... Лучше смерть, тюрьма, лагерь, чем отъезд. И все дружно её поддержали: да, если придётся, они решительно предпочтут Потьму, Джезказган, даже Колыму. Все что угодно, только не постыдное решение бросить родину в этот трудный для неё час. (А был ли когда-нибудь у нашей родины не трудный, легкий час?)
Не помню, была ли тогда уже сочинена знаменитая Сашина песня на эту тему или он сочинил её позже:
Уезжаете?! Уезжайте –
За таможни и облака.
От прощальных рукопожатий
Похудела моя рука!
Я не плакальщик и не стража,
И в литавры не стану бить.
Уезжаете?! Воля Ваша!
Значит – так по сему и быть...
Я стою... Велика ли странность?!
Я привычно машу рукой.
Уезжайте! А я останусь.
Я на этой земле останусь.
Кто-то ж должен, презрев усталость,
Наших мертвых стеречь покой!
Отыскав сейчас (чтобы процитировать точно, а не по памяти) эту песню, увидал под ней дату: 20 декабря 1971 года. Так что скорее всего в тот припомнившийся мне вечер она уже была автором исполнена. Может быть, как раз по этому самому поводу и разразился тогда тот спор.
Как бы то ни было, в яростном том споре я остался в полном одиночестве. Не могу поручиться, но думаю, что многие – если не все – из тех спорщиков вскоре оказались «за бугром». В конце концов уехал и Саша, обещавший навсегда остаться «на этой земле», чтобы стеречь покой «наших мертвых». И сейчас на доме, в котором я живу, висит мемориальная доска с его профилем, под которым стих из Евангелия от Матфея: «Блажени изгнани правды ради». Доска эта – кустарная, самодельная. И повешена самоуправно какими-то доброхотами-поклонниками. (В прежние времена и дня бы не провисела). Официальной же доски удостоился другой житель нашего дома – Марк Лисянский, автор песни «Дорогая моя столица...», ставшей теперь гимном Москвы. Её открывали торжественно, с цветами и речами каких-то муниципальных чиновников.
Но я отвлекся. Продолжаю свой рассказ.
Итак, Саша уехал. Уехали и многие другие мои друзья. А я все так же тупо глядел на оборванную цепь и не трогался с места, продолжая тем временем яростно отстаивать правоту уезжавших, которых день ото дня становилось все больше.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});