Газета День Литературы # 133 (2007 9) - Газета День Литературы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как это ни парадоксально, но даже те произведения, которые, казалось бы, откровенно развенчивали заслуги советского строя и показывали его явные недостатки (скажем, такие как "Колымские рассказы" Варлама Шаламова или "Доктор Живаго" Бориса Пастернака), всё равно несли в себе признак принадлежности к соцреализму, ибо проецировались на ту самую мечту о всеобщем счастье, которая лежала в основе этого метода. И, даже показывая читателю, насколько мы отклонились в своей реальной истории от пути построения общества всенародного счастья, эти произведения только подчёркивали тем самым, насколько привлекательным, желанным и светлым был для нас сам недостигнутый пока идеал коммунистического мироустройства…
Примерно с таким вот пониманием сути литературы и литературного творчества я и входил в этот мир, открывая для себя произведения советских и – в той мере доступности, какую позволяла мне жизнь в небольшом донбасском городке с поэтическим названием Родинское, – не очень советских авторов. К примеру, таких, как Александр Солженицын, "Один день Ивана Денисовича", которого я прочитал ещё в шестнадцатилетнем возрасте. Но и тогда я не был шокирован заключённой в этой повести правдой жизни, потому что, в общем-то, она не была для меня тайной за семью печатями. И я не верю сегодня тем людям, которые говорят, что они жили и ничего не знали. Ни о репрессиях, ни о существовании Бога, ни о чём другом…
Если я, мальчишка, росший в рядовой шахтёрской семье, в которой не было ни интеллигентов, ни академиков, ни священников, ни даже просто обычных членов партии, с детства знал правду и о 37-м годе, и о ночных арестах, и о существовании Иисуса Христа, то как об этом могли не знать представители тех, кого называли элитой нации, совестью нации? Внутренняя лживость и отсутствие собственного мнения – вот, на мой взгляд, то, что погубило советскую державу. Мне правда о культе личности нисколько не заслонила собой величия социалистического строя, потому что я видел, что положенная в его основу ИДЕЯ перевешивает своей красотой любые перегибы и издержки, сопутствующие процессу его построения. И всё это с высочайшей степенью художественности отражала в себе литература соцреализма.
Первые мои стихи были опубликованы в августе 1977 года газете "Маяк" Красноармейского района Донецкой области. Само собой, это были стихи о шахте и шахтёрском труде, да и могли ли они быть о чём-нибудь другом, если я жил среди шахтёров, сам был шахтёром, говорил с друзьями-шахтёрами о шахтных делах и каждый день видел вокруг себя на горизонте шахтные копры, терриконы и увозимые по рельсам товарняки с углем?..
Семидесятые годы прошлого века – это годы расцвета стадионной поэзии, когда на арене "Лужников" царили Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, Булат Окуджава, пародист Александр Иванов и другие представители "громкой" поэзии. Кто-то из моих друзей, побывавши в Москве, привёз оттуда пластинки с записями стихов Вознесенского и Евтушенко, и я откровенно балдел, слушая перепады их голосов в "Лонжюмо" и "Казанском университете". Я и сегодня люблю всякое поэтическое трюкачество (трюк + качество) в духе футуристов-авангардистов-модернистов-мета- метафористов и всяких других реформаторов российской поэзии. Литература без игрового начала – скучна и уныла, а уныние – это, по православным канонам, один из самых тягчайших грехов. Из-за того, что писатели почвеннического направления почти не используют в своём творчестве право на эксперимент и формотворческий поиск, патриотическая литература, при всей своей внутренней правоте, частенько производит на свет какую-то трудночитаемую из-за своей скучности продукцию, девальвируя тем самым и саму литературу, и высокие патриотические идеи. Хотя в то же время я прекрасно понимаю, что подлинный смысл истории поэзии и истории литературы – это не что иное, как путь человеческого духа через лес материального прогресса, летопись пронесения высоких идей сквозь формалистические открытия версификаторов. Душа ведь ищет в произведении писателя в первую очередь ЧТО, а не КАК, она не может сопереживать СИНТАКСИСУ как таковому, а у большинства последователей Набокова или Бродского всё сделано единственно ради этого самого КАК, то есть – ради формы, а не содержания.
Теперь-то я знаю, что писателем становятся только тогда, когда обретают твёрдые национальные, религиозные, творческие, идейные и другие позиции, то есть становятся сначала ЛИЧНОСТЬЮ, а уже потом – МАСТЕРОМ. Именно этого не хватило герою булгаковского романа о Воланде, не принятому в "команду" ни Богом, ни Его извечным противником, а потому и заслужившему не свет и не тьму, а всего лишь покой, то есть – забвение на обочине вечности.
Пока я не вошёл под своды православной духовности, мой жизненный опыт и мои литературные знания кружились вокруг меня, как калейдоскоп разгоняемых ветром осенних листьев, не только не помогая в творческом становлении, но, наоборот, маня то одной, то другой формалистической псевдо-истиной и растягивая мой мировоззренческий инфантилизм до недопустимых возрастных пределов. Стыдно вспоминать, но, дожив почти до тридцатилетнего рубежа, я, как какой-нибудь семнадцатилетний ученик Вознесенского, задрав штаны, вдруг пускался бежать за авангардистами, выкрикивая: "Чарль100н. Ра100чители. Хва100вство. "Роллинг-100унз". 100лыпинские. Хре100матийно. Чи100ган. По100ронись! За100порилось. Про100и...", – а то вдруг, завидев на горизонте стаю постмодернистов, как заученный киплинговским Маугли закон джунглей, тут же затягивал: "Мне четырнадцать лет. Наши танки гарцуют по Праге", – надеясь, что и я, как сказочный гадкий утёнок, буду сейчас замечен и принят в их кривляющееся сообщество на равных.
Но номер не проходил. Хоть ни одна из стай меня не заклевала, но ни одна меня и не приняла к себе. Да было бы, наверное, и странно, если бы модернистская аранжировка моих стихотворений заслонила от кого-нибудь их консервативно-традиционную сущность. Да, я любил поэзию Мандельштама, переводил на украинский язык стихи Пастернака, с интересом следил за начавшими появляться в перестроечной печати стихами Александра Ерёменко и поэтов близких к нему направлений, но сам-то я, даже используя формальные находки модернистов, ставил в своём творческом методе на первое место не формалистическое "как писать?", а наше извечно русское "во имя чего писать?".
Уже несколько лет я занимался изучением таинственного и многослойного "Слова о полку Игореве", перелагал на язык рифмованной поэзии древнерусские духовные стихи, молитвы, псалмы, фрагменты Евангелия, "Физиолога", "Слова о Законе и Благодати" – как же мог я, при всей моей тогдашней симпатии ко всяким поэтическим "измам", поставить форму выше содержания?
"Поэт в России больше, чем поэт", – сказал однажды еще не упавший в моих глазах Евгений Евтушенко, и эта формула говорила мне о сути творчества полнее любых поэтико-философских теорий. Тяготение к нравственности – вот тот "смертный грех", который сразу же разглядели в моих стихах апологеты "новой волны" и который, точно воздух в погружаемом в воду мяче, выталкивал меня из их подводного мира западной ориентации на открытую ветру и солнцу жизни поверхность нормальной русской литературы. Той, что равнялась не на Пригова или Аксёнова, а на Пушкина и Достоевского...
Первыми из московских писателей, так или иначе поддержавших мои первые шаги в литературе, были Андрей Никитин и отчасти Юрий Аракчеев. С Никитиным мы долго переписывались по поводу толкования некоторых мест знаменитого "Слова о полку Игореве", разгадкой которого я начал заниматься, прочитав его книгу "Точка зрения". Раз или два мы встречались в Москве на его квартире, и однажды я приезжал к нему в больницу на Пироговке, где он лежал после операции на сердце.
А Аракчееву я написал после прочтения его книги "В поисках аполлона", и так между нами завязалось непродолжительное почтовое общение, в ходе которого я отправил ему несколько своих стихотворений, а он прочитал их в одной из радиопередач. Тогда радио слушала вся страна, и это принесло мне изрядную долю известности среди моих земляков-донбассовцев.
Позже, поступив на заочное отделение Литературного института, я познакомился с Евгением Сидоровым, Сергеем Есиным, Владимиром Крупиным и другими столичными писателями, а уж когда перебрался из Донбасса сначала в Тверскую область, потом к жене в Самару, а оттуда – в Москву и начал работать в Правлении Союза писателей России, писательский мир затопил мою жизнь, как весеннее половодье. Очень доверительные отношения сложились у меня с покойным ныне Петром Проскуриным, с которым я оказался в нескольких совместных поездках по стране, да и с рядом других писателей тоже. Хотя, в силу того, что я имею привычку высказывать своё мнение без оглядки на авторитеты и дружить не с теми, "с кем надо", мои отношения с коллегами по Союзу писателей и доныне складываются не так чтобы очень уж просто. Одни не могут простить мне газетной полемики с Владимиром Гусевым, другие – моих положительных отзывов о прозе Виктора Пелевина, третьи – приятельских отношений с Юрием Поляковым… Но если я начну жить в угоду каждому из тех, кто меня окружает, то что тогда, спрашивается, останется от меня самого?..