Живой - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таня высунулась из палатки.
— Пока, мальчики! — крикнула она.
Кир, Никич и Игорь переглянулись в крайнем изумлении.
— Допилась, — сказал Никич.
— Ничего ты не понял, — повторила она и захлопнула дверь.
— Ну ладно, — сказал Игорь. — А с другой стороны, ты проститутку тогда драл? Драл. Со всеми? Со всеми. А чего теперь хочешь?
— Ничего не хочу, — сказал Кир. — Спать хочу.
— Нет, рано, — не согласился Никич. — Пошли бы, погуляли… А, Кир?
— Домой надо, — отрезал Кир. — Спать будете у меня.
— А где? Там такой пенал вообще… Одна кровать…
— Под ней и будете. — Он не выдержал и улыбнулся.
Мать спала перед телевизором, по которому показывали дурацкую ночную тягомотину — только что закончилось какое-то кино, и теперь его обсуждали два киноведа. Кир никогда не понимал, зачем нужны эти люди: и без кино-то можно обойтись, особенно если оно наше, нудное, про плохую жизнь, которой режиссер вдобавок не знает, — а уж без киноведов подавно. Чем тратить бабки на этих людей, можно было их отдать кому угодно, той же Кировой матери, которая все так и горбатилась в своем детсаду, а ей, между прочим, сорок пять, и детей этих она видеть уже не может. Киноведы были толстые, толще Никича.
— В современном петербургском кино, — долдонил один, — установился, если вы заметили, такой стиль… такие бесконечные проходы-проезды под музыку отечественных рок-групп, и в центре фильма — непременно герой-одиночка: брат, одна из сестер, потом Иван из фильма «Война», и все это выдержано в единой стилистике, растиражированной целой, так сказать, ротой эпигонов… Герой возвращается с войны, якобы пережив на ней тяжелый шок, и начинает внедряться в гражданскую жизнь или возвращается на войну, потому что умеет только убивать…
— Самое печальное, — завел другой, откровенно пидорского вида, — что все эти мальчики, — слово «мальчики» он произнес с особым смаком, — совершенно пустые внутри. Они как бы мертвые, они пережили что-то, что начисто их выжгло, причем никогда не уточняется — что именно. Тем самым постановщик значительно облегчает себе задачу, поскольку изображать внутренний мир героя как бы уже и необязательно… Можно сказать, что главным героем всех этих фильмов является мертвый, мертвец, почему, собственно, все они и выдержаны в стилистике одноименной картины Джармуша… Все эти затемнения, эта тягучая музыка, психоделические мотивы, странствия, открытые финалы… Для изображения таких героев идеально подходят новые главные персонажи российского кино — братья Чадовы, с их каким-то прямо катастрофическим неумением сыграть живого человека…
— Сам ты мертвец, блядь, — сказал Никич.
— Живого мертвеца не видел, а говорит, — добавил Игорь.
Мать проснулась.
— Ой, господи, — сказала она. — Сереж! Ты здесь?
— Здесь, мам.
— Ой, что-то мне все такой ужас снился… Я все время теперь засыпаю, совсем старая стала.
— Да ладно. Я тоже перед телеком часто спал. И в армии на программе «Время» засыпал все время.
— А вам показывали?
— Ты что. Обязательное мероприятие. Хоть на гражданскую жизнь посмотреть, на девушек…
— А снилось мне, что какие-то незнакомые люди с тобой приехали, — сказала мать.
— Материнское сердце — вещун, — сказал Никич.
— Я когда дома был, матери тоже снился, — сказал Игорь.
— А я не снился. — сказал Никич. — У моей бессонница. А когда с таблетками засыпает, то тут уж без снов.
— Без снов не бывает, — сказал Игорь. — Это она просто не помнит.
— Мам, я спать пойду, — сказал Кир. — Завтра побуди меня пораньше. Я к ребятам схожу, поговорю насчет работы. А потом мне в Москву надо съездить, к Славке.
— К какому еще Славке?! Ты дня дома не пробыл!
— Мам, человек меня десять километров на себе тащил! Должен я поблагодарить его, нет?
— Шесть, — уточнил Игорь.
— Ладно, семь, — поправил Никич.
— И стопочку налей мне, пожалуйста, — попросил Кир. — На сон грядущий.
— Сережа! Ты сопьешься! — грозно сказала мать.
— Ага. От стопки и сопьюсь. Мам, а утку они всю доели?
— Я оставила, — гордо сказала мать. — Крылья оставила. Будешь крылья?
— Ложилась бы, а? Я сам.
От стопки или не от стопки, а заснул он резко, как провалился, едва присел на свою кровать и снял протез, заснул прямо с этой стопкой в руке. Не успели толком и попиздеть. Он не почувствовал, как Игорь с Никичем, матерясь на чем свет, вынимали из его рук хрустальную стопку. Это удалось им с большими трудами — не потому, что он так крепко держал ее, а потому, что в их руках она держаться ну никак не хотела, но все ж они как-то управились. И снов никаких он не видел. Не видел, как мать вошла, как стояла над ним, разглядывая, как укрывала одеялом.
— На жетон смотрит, — сказал Игорь.
— Чего?
Они с Никичем лежали на полу, под окошком. Пулемет взгромоздили на подоконник. Там же стояли три стопочки — одна пустая, а две полные, с ломтями хлеба поверху. Игорь с Никичем пытались их нюхать — что-то никакого эффекта. Водки было жалко, хоть буди Кира и силком в него вливай.
— На хера он его не снял?
— А-а, жетон, — сказал Никич. — Надо было снять… Блядь, рюмки…
В руках у матери были мужские тапочки — новые, ненадеванные. Она нагнулась и поставила их около кровати. Сама она была босиком, чтоб ступать тише. На ногах у нее сильно заметны были вены. Она и вправду все смотрела на смертный жетон Кира. Протез лежал на стуле, она осторожно взяла его в руки и долго разглядывала, шевеля губами. Потом перекрестила Кира и вышла, мягко притворив за собой дверь. Рюмок она, кажется, не заметила.
— Идиот он, — сказал Игорь. — Посадят его теперь.
— Не каркай.
— Может, Славка чем поможет, у него отец какая-то шишка…
— Откуда знаешь? Про отца?
— Он говорил.
— Что ж он Славку-то от армии не отмазал? Шишка! Славка тот еще пиздобол.
Дверь беззвучно открылась снова, мать вошла: теперь она направилась прямо к окну. Никич стал отползать по-пластунски.
— Ты чего?
— Наступит.
— Ну и че? Она ничего не почувствует.
— А вдруг?
Игорь отползать не стал, просто отодвинулся малость. Мать прошла возле самого его лица. Она взяла с подоконника стопки. Дверь за ней опять затворилась.
— Никич, а че мы за ним все ходим и ходим, а?
— Спроси что-нибудь полегче.
— Че она про рюмки подумает? Что у Кира крыша съехала?
— Подумает, что покойников помянуть решил.
— Нет, ты мне объясни, на кой хрен он попрется в эту Москву..
— Пускай. Придут-то за ним сюда. А Москва большая, там хрен найдут.
— А она?
— Мать? Ну, а что мать? Передачки собирать будет. Тоже занятие.
11
— Значит, говорите, солдат был с черной сумкой…
Следователь в прокуратуре был молодой, рьяный. Это был уже не то третий, не то четвертый человек, который допрашивал Морозову. Она терпеливо отвечала. Ходить по учреждениям, сидеть в коридорах и всюду говорить одно и то же было скучно и тошно, но все ж это было лучше, чем без конца думать о своем. Малыш, он называл меня — малыш. Ей казалось, что никто никогда так никого не называл. И правда ли, что в гробу был он? Закрытый гроб, такой безобразный, жуткий, а они называли его красивым словом, как цветок. Она просила, чтобы гроб открыли, а они не открыли. И могилы здесь нет, а раз нет могилы — значит… У нее не было тогда сил спорить со свекром, да и не хотелось. Так даже лучше, что нет могилы. Она не поехала со свекром на похороны, ее не понимали, осуждали. А она не могла ехать. Сама лежала замертво — месяц лежала. И после не поехала на могилу. Когда ее спрашивали, она говорила, что обязательно съездит, но немного погодя. Она ждала, когда от нее отвяжутся, перестанут спрашивать. Так лучше. Ни гроба, ни могилы. Он не прислал даже письма, это ошибка, ужасная ошибка, он не мог так умереть, без письма, он написал бы ей обязательно.
— Черной, да. И на ней посередине красная полоса.
— Прямо посередине? — Следователь смотрел так, будто ее саму подозревал в чем-то. — Может, сбоку?
— Нет, — твердо отвечала Морозова, — посередине.
— Сумку-то бросить можно.
— Он… он хромал, — сказала Морозова. — С ногой у него что-то.
Она и это уже сто раз говорила — про ногу. Чем они слушают? Кого они поймают, такие работнички? Зачем этот солдат убил начфина? Начфин помог ей быстро получить деньги. Он и раньше помогал, по-соседски. Дочка начфина, Иринка, была хорошая девочка, в музыкальную школу ходила, не ругалась плохими словами, как другие дети. Бабы говорили, начфин наваривает на чужом горе. Ну, наваривает, конечно. Но ей это было теперь все равно. Теперь начфина убили, и он больше не наваривает.
Не надо только думать, будто ей было жаль начфина. Ей было абсолютно все равно. Не то чтобы в ней вместе с любовью была убита и способность жалеть; она могла по-прежнему испытывать жалость к некоторым существам: к ребенку, к старику, к собаке. Ни начфин, ни солдат, который его зачем-то убил, не относились к категории существ, которых она могла жалеть. Начфина она хотя бы давно знала, и как знакомый он занимал место в ее мыслях — примерно стомиллионную долю процента. Солдату в ее мыслях места не было вообще. Она не потому давала показания, что ей хотелось поимки солдата. Она делала это просто так, как автомат: спрашивали — отвечала.