Последний из праведников - Андрэ Шварц-Барт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну-ка, скажи мне, Биньямин, что ты знаешь о Пятикнижии?
Ребенок молчал.
— Пусть святой человек его простит, — сказал Мордехай, — мальчишка не занимается, он в обучении у портного.
В комнате воцарилась глубокая тишина. Юдифь уставилась на мужа, а тот от смущения медленно попятился к дверям. Биньямин жалобно всхлипнул.
— А я что знаю о Пятикнижии? — сказал вдруг Праведник, как бы обращая к мальчику послышавшуюся в голосе нежность.
Биньямин удивленно поднял глаза. Над ним меланхолично тряслась седая голова и чернел раскрытый в ласковой улыбке старческий рот.
— Эх-эх-эх! Маленький портной, значит? — прошамкал Праведник.
Указательным пальцем он поддел ладонь мальчика, поднес его руку к своим скрытым бородой губам и… поцеловал.
Затем, словно придя в себя, он повелительным жестом, не допускающим возражений, отослал своих гостей: аудиенция была окончена.
Каждому хотелось получше разглядеть руку, которую поцеловал Праведник. На ней еще оставался желтый нимб — след от старческого рта, набитого жевательным табаком, — и с ребенка взяли клятву не умываться, пока не сойдет эта печать. Нимб, казалось, отметил не только руку, но увенчал и самого мальчика: Биньямина баловали посетители, обхаживали братья. Кто-то даже посоветовал обвязать руку лентой, но это предложение не имело успеха. Только Мордехай пожимал плечами и говорил, что ничего за этим нет — очередная причуда, каких много бывает у Праведников. А Биньямин, пожалуй, склонялся к точке зрения, которую как-то мельком высказала мама Юдифь: в общем Праведник показался ей «добрым старичком, как говорится, своим человеком». Биньямин втайне разделял ее мнение.
Слабые иллюзии относительно Праведников, еще сохранявшиеся у него, окончательно рассеялись, когда спустя много лет после всей этой истории он уже юношей, обученным ремеслу, попал в Белосток: он приехал туда усовершенствоваться в портняжном деле.
Во взгляде его уже не было прежней колючести, «острие» притупилось, и весь облик его смягчился.
Белосток был настоящим городом: большие дома, трехколесные велосипеды, извозчики — точь в точь, как на картинке в том единственном польском журнале, который был у его хозяина.
Биньямин прожил там дна года. В маленькой комнате, всегда наполненной паром от утюга, работали по пятнадцать часов кряду. Пять различных запахов пота составляли своеобразны и ароматический букет. Биньямин был и компаньоном, и подмастерьем, и мальчиком на побегушках, и мальчиком на черных работах, и нянькой, и даже кухаркой, когда тучная жена хозяина чувствовала себя чересчур усталой. Но ему казалось, что никто из династии Леви не жил так интересно, как он, потому что все, что его окружало, вплоть до черного воздуха мастерской, составляло часть несравненно более реального мира, чем мир Земиоцка, этого сонного заповедника грез.
В полдень он завтракал в обществе гладильщика, господина Гольдфадена, старого холостяка. С тех пор, как высохшие руки господина Гольдфадена стали с трудом поднимать огромный утюг, хозяин грозился прогнать его из мастерской. Биньямин был связан с господином Гольдфаденом безмолвной дружбой, проявлявшейся в повседневных мелочах. Однажды, когда свирепый господин Рознек пошел относить дорогой редингот. Биньямин поднял нос от иголки и спросил без всякой задней мысли:
— Простите, дорогой господин Гольдфаден, позвольте узнать, что вы будете делать в тот день, когда совсем уже не сможете управляться с утюгом?
Старый гладильщик поставил утюг на треножник и на мокром лице, словно раздувшемся за сорок лет жара, появилось неприятное выражение.
— Что я буду делать? — медленно проговорил он — С Божьей помощью, дитя мое, подохну с голоду.
— Но вы — хороший еврей, господин Гольдфаден, Бог не может…
— Я не хороший еврей, — жестко отрезал старик.
При этих словах его вздутое лицо осело от испуга: в соседней комнате Биньямин услышал увесистые шаги господина Рознека.
На следующий день Гольдфаден набрался духу и признался Биньямину, что вот уже скоро полгода, как он перестал верить в Бога. Биньямин непонимающе уставился на него: господин Гольдфаден, этот замечательный человек, который выказывал ему внимания больше, чем кто бы то ни было на свете, не считая старого Праведника, этот господин Гольдфаден не мог быть безбожником! Как же понимать…
— Что вы этим хотите сказать, дорогой господин Гольдфаден? Что значит, вы перестали верить в Бога? Что-то я вас не понимаю, — улыбнулся Биньямин.
Старик отвернулся. Казалось, по непонятной причине его раздражает тон молодого человека. А Биньямин продолжал со скептическим великодушием:
— Должен ли я вас понять так, дорогой господин Гольдфаден, что вы не верите в то, что Бог создал небо и землю, а затем и все остальное?
Пока он задавал свой вопрос, что-то молнией пронеслось в его уме, и он вдруг понял, что добрый господин Гольдфаден просто-напросто не верит в Бога. В его существование.
— Послушайте, дорогой господин Гольдфаден. — начал он, холодея от страха, — если бы не было Бога, кем были бы мы с вами? Вы и я?
— Бедными еврейскими рабочими, — сочувственно улыбнулся старик, тщетно стараясь придать своему тону утраченные бодрые нотки.
— И только?
— Увы! — сказал старый гладильщик.
В ту ночь, ворочаясь на матраце, положенном прямо на пол, Биньямин старался представить себе мир таким, каким его видит господин Гольдфаден. Мало-помалу он пришел к ужасающему заключению: если Бога нет, то Земиоцк — всего лишь ничтожная частица вселенной. Но в таком случае, спросил он себя, куда девается все людское страдание? И снова вспомнив пугающие слова господина Гольдфадена, он громко зарыдал в ночной тишине мастерской:
— Боже мой! Оно пропадает зря! Оно исчезает бесследно!
Он не посмел пойти в своих рассуждениях дальше. Он только долго плакал и, наконец, уснул.
С каждым днем гладильщик становился все более неловким. Теперь в отсутствие хозяина он поднимал утюг двумя руками. Наконец, однажды он его уронил, отчего тут же вспыхнула ткань.
Пожар оставил небольшой след — всего лишь черное пятно на полу, но на следующий день старого гладильщика в мастерской уже не было, и мрачное молчание господина Рознека больно задело Биньямина.
После обеда появился какой-то молодой человек. Руки у него были такие же худые, как и у господина Гольдфадена, но он, казалось, твердо решил утюга не ронять.
Биньямин с ним не сошелся. Молодой человек рассказывал пикантные истории, носил галстук и презирал «жалкие умишки», которые не способны увидеть жизнь в ее истинном свете. Он был настоящим безбожником, не то что господин Гольдфаден, который утратил лишь внешние признаки хорошего еврея — Биньямин это остро чувствовал. Тем не менее не стоило восстанавливать против себя такого парня, как этот новый гладильщик, и в порядке поддержания добрых отношений однажды вечером Биньямин очутился с ним в переулке, где стояли женщины. Безбожник уладил все сам. Как во сне, поднялся Биньямин по ступеням, покрытым ковром, прошел по коридору, какой бывает только во дворце, получил комнату, которая пугала своей роскошью и сплошными зеркалами, получил толстуху, которая превратилась в живую куклу с синеватым дрожащим телом… Потом где-то над пузырьком электрического света робко засветило солнце Песни Песней… «Пойдем со мной с Ливана, невеста моя…» А живая кукла, присев на биде, начала манить его к себе: ее указательный пальчик сгибался и разгибался, сгибался и разгибался…
— Извините, пани, — пролепетал Биньямин по-польски, отдернул задвижку и выбежал вон.
7Вернувшись в Земиоцк, Биньямин окончательно отошел от поисков истины. Только бы снова найти немного той чистоты в повседневной жизни, с которой он расстался два года назад и которую ставил с тех пор превыше всего, — больше он ничего не хотел.
При виде сына у Юдифи задрожали ноздри и растопырились пальцы. Когда он выскользнул из-под ее еще трепещущих крыльев, его принял в свои объятия Мордехай. Он заглянул сыну в глаза, увидел, что взгляд его чист, и произнес бенедикцию,[8] благословляющую приходящего. Пока он торжественно шевелил усами у самого лба Биньямина, тот со всей силой вновь обретенной убежденности заключил: Бог ты мой, если даже это и заблуждение, то я предпочитаю его маленьким правдишкам безбожников.
Но провести линию разделения было очень трудно, ибо если Земиоцк — всего лишь греза, кто же в таком случае он, Биньямин, коль скоро теперь он даже не принадлежит этой грезе?
В тот год, когда он вернулся в родное местечко, где-то в Европе вспыхнула война.
Тихие обитатели Земиоцка узнали об этом лишь в феврале 1915 года из писем, полученных от парижских, берлинских и нью-йоркских родственников. Поползли странные слухи. Рассказывали, что во Франции и в Германии евреев заставили надеть военную форму — символ ненависти — и драться между собой, совсем как эти дикие звери-христиане: евреи обязаны были драться!