Интернационал дураков - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Один раз я смотрел на конфеты и думал: вот дети в роддоме тоже завернутые одинаково, а внутри разные. И начал разворачивать конфеты. Думал: а вдруг они внутри тоже разные? Мама пришла, а все конфеты надкусанные. А сейчас я люблю смотреть на звезды. Думаю: они тоже снаружи одинаковые”.
“Я не люблю, когда машина подкрадется и как гавкнет! А еще я люблю девочек. Всех-всех-всех. Которые нормальные, без заскоков. Мечтаю подойти, пойти в кино и целоваться. Но для этого надо много учиться”.
“Я счастливая, Женя привезла мне из Финляндии стул с колесиками.
Теперь я на нем катаюсь по всей комнате. У меня левая рука рабочая, а правая только мешается”.
“Я живу хорошо. И сама я хорошая. С любым делом справляюсь. Я люблю сочинять симфонии на тему “Белая акация”. И собак. Гладких. Они добрые, хотя иногда бывают злые”.
“Я думаю, что родился для какого-то дела. Иначе зачем бы я родился?
Я хочу стать крутым миллиардером и научиться работать на бетономешалке. Еще я люблю друзей. Хотя их у меня, по правде говоря, нет”.
“В детском садике в меня две девочки влюбились. Я один день любил одну, а другой день другую, а сейчас меня никто не любит. А я всех девушек люблю. Особенно в жару, когда они духами надушатся. Когда не могу заснуть, смотрю на потолок. Там свет с улицы рисует разные узоры”.
“Я люблю духовность. Только не умею себя контролировать. Бывает, пост, а я наемся жирного. Не всегда успеваю до туалета добежать, могу и в штаны накласть. Это мне наказание за грехи”.
Последнее признание, принадлежащее Жене-два, я вычеркнул: мне нужна была чистая растроганность, без примеси брезгливости. И я с тайным ликованием и щекочущей нежностью любовался, как во время чтения из-под моих любимых стеклышек катятся слезки. Господи, какие они все бедняжки, потрясенно бормотала она, прости меня, Господь, что я на них сердилась, я никогда больше не буду о них плохо говорить.
Портреты так полюбились и оригиналам, что кое-кто с трудом выпустил их из рук, однако их родителей растрогать не удалось. Остролицой слепой девушкой, сожженной неведомою страстью – ее невидящие раскосые глаза светились таинственным подземным перламутром, – была возмущена ее простецкая бабушка-колобок: дак как же ж так, дак этто же ж видно, что она слепая!.. Матери девушки-коряги не понравилось, что она выглядит такой же асимметричной, как и в реальности, матери затравленного подпаска – что он похож на деревенского дурачка, бой-баба была обижена, что ее немой дочери не дали слова. Обратились бы ко мне, повторяла она, я бы все вам наговорила, чего она любит и чего не любит, она же тоже человек, скандально твердила бой-баба, а дочка с тем же страстным взывающим взглядом, который я и разглядел у нее только на портрете, время от времени трогала ее за рукав, пока оскорбленная мамаша наконец не обернулась к ней и – хлясть тыльной стороной ладони по вскипающим губам.
И Лев Аронович тряхнул листовскими сединами:
– Вы добиваетесь, чтобы их жалели. А нужно, чтобы ими восхищались.
Я думал, Женя на меня рассердится, что я втянул ее в свое поражение, но она за дверью вдруг повернулась ко мне чуть ли не со слезами благодарности (ее очки сияли):
– Спасибо вам! Вы на них потратили столько времени, разговаривали с ними как с равными!..
А меня деликатно взяла двумя пальчиками за локоть переводчица
Ронсара, с просветленным сочувствием на меня поглядывавшая с заднего ряда во время нашего разгрома, однако не сделавшая ни движения в нашу защиту.
– Давайте выйдем на минуточку. А то здесь и у стен есть уши…
И пошла вперед, легонько покачиваясь в своем стройном костюмчике.
– Вы делаете Шевыреву такую рекламу, – просветленно проговорила она, глядя поверх меня, когда мы очутились в прокопченных теснинах 2-го
Баркасного. – А он, в сущности, такой, знаете ли, демократический диктатор…
Это была обыкновенная история. Униженные и оскорбленные, позабытые-позаброшенные равнодушным миром и задвинутые с глаз долой, из сердца вон бессердечной властью; пророк, поднявшийся на их защиту; кимвальные речи на митингах и в эфирах, признание и любовь всех милосердных сил обоих континентов; плод любви – УРОДИ, рукопожатие в Смольном, особняк на 2-м Баркасном; Женя Борсова с потоками европейского золота, демократические выборы и – венцом всему – торжество завхоза над артистом, крепкого хозяйственника над пророком: пророк достал электорат гениальностью и красотой своего
Максика, а власть – громовержеством: “Вы тут зажрались, а наши дети…”
Зато крепкий хозяйственник не обижал ни низы, которые не могут, ни верхи, которые не хотят: Жениными бабками он начал потихоньку-полегоньку поливать нужных людей, вывозить их на уроки милосердия в Париж, Брюссель, Мюнхен и Барселону – и растопил-таки ожесточенные демократической клеветой сердца “крапивного семени”: тогда-то на сдачу и был выдан б у пионерлагерь, окрещенный “Огоньком надежды”, а в Лужки доставлен первый маляр-таджик. А Тихон Ильич, не выходя из кабинета, набирал Медвежьегорск или Кандалакшу и слезно просил тамошнюю службу призрения разыскать для него умственно отсталых детей, впрочем, ему годились и глухонемые, и безногие: вступайте к нам, ведь осталось еще столько прекрасных слов:
“Милосердие”, “Забота”, “Любовь”, “Братство”!.. Нужен только адрес и телефон (годится и домашний). Больше братства – больше средств!
И средства расли. Но аппарат рос еще быстрее: у Тихона Ильича было много родни, и все гребли европейскую зарплату. “Огонек надежды” тоже был вылизан гламурным языком евростандарта. Правда, пока что лишь одноэтажный флигель – в нем отдыхали нужные люди. В самом же
УРОДИ наиболее зубастые были подкуплены должностишками и ежегодными койками в “Огоньке надежды” (в дальнем корпусе для подлых, разумеется), а склочники не получают ничего и никогда. Хотя и кротких здесь маринуют похуже любого собеса – блядовитая секретарша будет преспокойно полчаса мазать губы или помыкивать в трубку: “А ты что?.. А он что?..”, покуда несчастная мама переминается перед нею, как побирушка…
Лев Аронович, правда, попробовал было вновь возвысить голос за униженных и оскорбленных, однако ему было твердо сказано, что еще слово – и Максику не миновать интерната. Зато узкому кругу верных гарантированы места в царствии небесном – в Лужках.
Тихон Ильич сразу углядел своими мордовскими глазками, что я не смею поднять на него глаза, и сострадательно потрепал меня за плечо:
– Уже – х…х…х… – наговорили на меня – х…х…х… – доброхоты? Это ж все одна только – х…х…х… – борьба за власть!.. Вот – х…х…х… – посмотрите наш новый – х…х…х… – спортзал.
На какой-то кошме были разбросаны тела моих собеседников – Леша
Пеночкин и в горизонтали повторял зигзаг снятия с креста. Над поверженными высилась бой-баба в китайском тренировочном с розовой улиткой свистка на шее. Милицейский свисток (Женя вздрогнула) – и безжизненные тела разом оторвали прямые ноги от кошмы. Раздался скрип десятка несмазанных дверей, и Женины сведенные бровки разошлись.
– Все, я на них снова больше не сержусь. Они же не виноваты, что их мамаши достали меня своим враньем.
– Экспе-рыт!.. – снятый с креста Леша Пеночкин уставил в меня свои стрекозиные линзы. – А в Финляндии нет сгущенки. А почему ты… вы… говорил, что в Финляндии все есть?
– Леша! – бесцеремонная милицейская трель. – На место!
– Везде они казарму норовят устроить, – безнадежно пробормотала
Женя. -Удивительное дело, когда я за них взялась, они жили в подвальчике. И были более добрые, более веселые… Марина, шевыревская секретарша, была добродушная деревенская дурочка – всем кидалась растворимый кофе размешивать. А теперь сделалась совершенно нормальная хамка.
– Нет, наивность они из меня вытравили, я только начинала с этого либерального повидла – терпимость, независимость, – у вишенки снова наметились опущенные уголки. – Но я давно уже поняла: у себя в УРОДИ они стали в триста раз зависимей, а терпимости в них днем с огнем…
– Это нормально. Терпимыми бывают только победители.
– К ним года два назад пришла женщина – у нее родился мальчик-даун, третий ребенок. Работать тяжело она не могла, давление, но как-то перебивались. И муж ей поставил ультиматум: возьмешь этого урода – я ухожу. И она пришла к ним поделиться: я, говорит, стараюсь привыкнуть, хожу к нему в палату, и, наоборот, чем больше смотрю, тем больше плачу: уши у него звериные, мягкий, как лягушка… А муж долбит: или я, или он! Она все это рассказывает и плачет, вся прямо разбухла… А они на нее накинулись – как фашисты! Вы бросьте ваши крокодиловы слезы, вы о ребенке должны думать! Лева, между прочим, набрасывался больше всех… хотя нельзя про евреев плохо говорить. Она прямо чуть на колени не становится: но у меня же еще двое детей, я с моим давлением долго не протяну!.. А эта – неважно кто – в нее прямо нож вонзает: туда вам и дорога, раз вы на такое способны!..